1937 - [13]
Ночью арестовали Зазубрина. А вечером перед этим он повстречался мне на прогулке — ехал из Москвы. Остановился, почесал черную бороду, начал рассказывать о планах жизни здесь. Уже купил цыплят, прикуплю еще, зимой будет свежая цыплятина. Корову тоже купил, ничего, хватает молока на семью, а то у меня ведь десять душ, денег нет, а тут нальешь молочка в тарелку, едят и сыты. Огород развел, баню построил отменную, погреб такой, что там на годы запасов можно наставить, скупил боченочки в ларьке из-под творога, буду в них капусту на зиму квасить. Скамейку сделал на обрыве, чтобы по вечерам сидеть и думать, как Лев Толстой… Потом давал советы, как садить и холить огурцы. Продергивать ли? Это как сказать — огурец тепло любит, его можно и потеснее садить, так одни говорят, а другие советуют пореже, чтобы не застилали. Да все равно — продергивать легче, чем реже сажать, там, глядишь, и пропадут какие — мало будет, а на частой посадке — выбрать можно лучшие… Похвалил помидоры моего огорода, сказал, что сам на будущий год думает широкие посадки развести — вот, посадил картошку нынче, чтобы видеть, на каком месте как растет — судя по этому буду на следующий год сажать уже по-разному… Я ведь каждую копейку, что заработаю, несу в хозяйство, много денег вбил уже, сам хожу в чем попало, лишь бы основаться покрепче и зажить так, чтобы ни от кого не зависеть…
И ни в тоне голоса, ни в мыслях — ни тени не было от тревоги за свою судьбу, только раз обмолвился, что неприятно, мол, меня все в друзья к Крючкову записывают, а все знают, что он меня ненавидел… Как может человек жить какой-то напряженной внутренней жизнью, скрытой от всех, и в то же время заботиться о кормушках для цыплят и об осенних посадках яблонь, которые созреют через десять лет.
30/VI
Как только жизнь чуть-чуть отпустит от постоянных мыслей о необходимости жить по-другому, лучше, чище, скромнее — так сразу снова овладевают мысли грязные, мелкие, посторонние…
Процесс перестройки — это совсем не декларация. Конечно, и декларация поднимает дух — говоришь хорошие слова, даешь торжественные обещания, но потом, за первыми днями восторга от собственной внутренней силы начинаются дни нормальной жизни, и снова вылезает старое нутро… Вот чего надо бояться.
Каждый раз я решал утро следующего дня встречать благодарностью жизни — и вот прошло только десять дней — и снова просыпаешься уже с мелкими мыслями о том, что сделать, куда сходить, как и что — и сразу обыденное настроение охватывает и перестаешь замечать красоту окружающего. Только иногда вечером, в тишине, сидя у окна задумаешься, глядя на лес и поле перед тобой — и тогда мысли текут хорошие, очищенные от забот дня, мысли, которые видят сквозь ряд лет… А то уж очень увязаешь в дне… и становится понятным смысл грозной пословицы: “Довлеет дневи злоба его”… Да, довлеет, и от этого порой становится грустно, или раздражаешься беспричинно, или хандришь. Но как только встряхнешься, начнешь думать о дальнем — так снова — ясность духа, желание жить и работать среди людей и хорошее равнодушие к тому, чем когда-то был…
Среди старых бумаг иногда попадется вырезка о моей пьесе, какие громкие слова! Или письмо восторженного зрителя. Или статьи обо мне! Как все это далеко — и афиши, и снимки постановок, и альбомы какие-то… О, как все уходит и как все это не нужно человеку!
Из головы не идет Зазубрин. Он ведь собирался прочно сесть тут, вывел постройки, работал, как Робинзон, огораживая себя и по-кулацки собирая каждую щепку в лесу… Он рассчитывал надолго, до конца жизни, может быть, — и вот, все сломалось, пришло, как смерть, — и сидя в камере теперь ему, наверное, все равно — и баня, и погреб, и цыплята — все это уже не его, надо будет где-то, после наказания, начинать все заново, опять корчевать лес, опять строить, опять заводить хозяйство… Но так и живет человек, пока он жив… А когда подойдет время, закрывая в последний раз глаза, еще раз убедится он, как все это было не нужно и в душе своей он ничего не сберег для себя… “Все мое ношу с собою” — вот это истинный девиз человека!
7/VII
Встретил Беспалова. Идет тихий, не может произнести слова, глаза ввалились, нос обострился, лицо посерело. Исключен из партии — вчера партком заседал и всего из семи членов парткома было трое, они и исключили, один даже колебался, но двумя голосами провели постановление… Он не знает, что делать, кому пожаловаться, он лежал на кровати после этого и молчал, жена боялась за него, она слышала, что Иллеш вторично напустил газу и его увезли в совсем тяжелом состоянии… вот и она боится за мужа.
А я хожу гулять и пою песни, и радуюсь росту трав и листьев. Значит у меня другой характер, может быть, здоровье другое… Мне странно видеть людей, которые так сильно переживают — ведь это все временно, это, как буря, а разве можно страдать от того, что буря унесла шляпу… Ну пройдет это, поймут, исправят перегибы, человек купит себе новую шляпу и все… Еще столько придется в жизни пережить, что надо поберечь и нервы, и силы.
В город он приехал по делам, уже никто ему не был нужен здесь как друг или знакомый, пойти было не к кому, пристанища тоже не было, он бродил по улицам и быстро уставал, ему хотелось скорее обратно, здесь он был вялым, молчаливым, почти больным.
В начале семидесятых годов БССР облетело сенсационное сообщение: арестован председатель Оршанского райпотребсоюза М. 3. Борода. Сообщение привлекло к себе внимание еще и потому, что следствие по делу вели органы госбезопасности. Даже по тем незначительным известиям, что просачивались сквозь завесу таинственности (это совсем естественно, ибо было связано с секретной для того времени службой КГБ), "дело Бороды" приобрело нешуточные размеры. А поскольку известий тех явно не хватало, рождались слухи, выдумки, нередко фантастические.
В книге рассказывается о деятельности органов госбезопасности Магаданской области по борьбе с хищением золота. Вторая часть книги посвящена событиям Великой Отечественной войны, в том числе фронтовым страницам истории органов безопасности страны.
Повседневная жизнь первой семьи Соединенных Штатов для обычного человека остается тайной. Ее каждый день помогают хранить сотрудники Белого дома, которые всегда остаются в тени: дворецкие, горничные, швейцары, повара, флористы. Многие из них работают в резиденции поколениями. Они каждый день трудятся бок о бок с президентом – готовят ему завтрак, застилают постель и сопровождают от лифта к рабочему кабинету – и видят их такими, какие они есть на самом деле. Кейт Андерсен Брауэр взяла интервью у действующих и бывших сотрудников резиденции.
«Иногда на то, чтобы восстановить историческую справедливость, уходят десятилетия. Пострадавшие люди часто не доживают до этого момента, но их потомки продолжают верить и ждать, что однажды настанет особенный день, и правда будет раскрыта. И души их предков обретут покой…».
Не каждый московский дом имеет столь увлекательную биографию, как знаменитые Сандуновские бани, или в просторечии Сандуны. На первый взгляд кажется несовместимым соединение такого прозаического сооружения с упоминанием о высоком искусстве. Однако именно выдающаяся русская певица Елизавета Семеновна Сандунова «с голосом чистым, как хрусталь, и звонким, как золото» и ее муж Сила Николаевич, который «почитался первым комиком на русских сценах», с начала XIX в. были их владельцами. Бани, переменив ряд хозяев, удержали первоначальное название Сандуновских.
Предлагаемая вниманию советского читателя брошюра известного американского историка и публициста Герберта Аптекера, вышедшая в свет в Нью-Йорке в 1954 году, посвящена разоблачению тех представителей американской реакционной историографии, которые выступают под эгидой «Общества истории бизнеса», ведущего атаку на историческую науку с позиций «большого бизнеса», то есть монополистического капитала. В своем боевом разоблачительном памфлете, который издается на русском языке с незначительными сокращениями, Аптекер показывает, как монополии и их историки-«лауреаты» пытаются перекроить историю на свой лад.