Отец втянул носом воздух:
— Чем это пахнет?
— Наши дочери пишут маслом, — ответила мать.
— Мэг и Мари? — Повесив шляпу, отец взял мать под руку и провел в гостиную. — Пишут картины?
— Да, в своем святилище наверху. Если ты трижды постучишь в дверь и очень вежливо попросишь, может, новоявленные Ван-Гоги тебя впустят.
— Обязательно попрошу. Я должен быть в курсе.
Поднявшись на второй этаж, в более изысканную часть дома, где пахло пудрой и загаром, духами и экстрактом для ванны, отец осторожно постучал в дверь, ведущую в комнату дочерей. Здесь запах был сильнее: резкая, отдающая осенью смесь скипидара и красок — так пахнет в обители воображения, может быть, гения. Отец улыбался своим мыслям, когда ему открыли дверь.
— Привет, папа, — сказала Мари.
— Входи, — сказала Мэг, — посмотри. — Она стояла у старого камина, служившего ей мольбертом, с кистью в руке, на носу мазок белой краски.
Отец подошел поближе.
— Хотите сказать, что соперничаете с Рембрандтом?
— О, ничего подобного!
— Ну что ж, если в двух девицах, семнадцати и восемнадцати лет, бурлит и прорывается творческое начало — это приятно. А может, живопись нужна вам по программе колледжа?
— Боже, конечно, нет. Мы просто пытаемся создать портрет идеального мужчины.
— Пытаетесь… Как вы сказали?
— Пытаемся показать, какие мальчики нам нравятся. У каждого из приятелей берем лучшее. Плюс творческое воображение. Понимаешь?
— Кажется, да.
— Десять учениц пишут портреты ребят, с которыми им хотелось бы встречаться. Это конкурс школьного клуба.
— Все это очень хорошо, — ответил отец, — но что вы будете делать, окончив портреты? Разыскивать Прекрасных принцев в жизни?
— Попытка не пытка, папа.
— Да, конечно. — Отец придал своему голосу самый дружеский тон. — Ну что ж, посмотрим?
Мэг отступила от своего полотна.
— У меня глаза не получаются.
Держась за подбородок, отец долго смотрел на портрет.
— Да, действительно. Один глаз отклонился почему-то к западу, а другой — к востоку.
— Я, конечно, все время что-то меняю, — поспешно объяснила Мэг, — добавляю новое каждый день.
Отец молчал, поглощенный творением Мэг. Потом перевел взгляд на работу Мари, стоящую рядом на камине.
— То мне кажется, что у него должны быть голубые глаза, то карие, сказала Мари. — Просто ужас, до чего я непостоянна. Ну как, нравится парень? Правда, шик-блеск?
— Разве и сейчас говорят «шик-блеск»? — удивился отец. — Это словечко было в ходу еще у нас в колледже, году в тридцать четвертом. Да, этот парень почти что «шик-блеск».
— «Шик-блеск», папа, не может быть «почти». Или да, или нет.
— У него не ладится с подбородком. — Отец прищурился. — Он что — жует конфету, жвачку или грызет леденец?
— Да нет, у него просто волевая челюсть. Я люблю волевую челюсть у мужчин.
Отец удрученно потер свою собственную.
— Этот портрет тоже не окончен?
— Нет, конечно. Пишу понемножку. Так интереснее.
— А что думают о вашей работе Еж и Шутник?
Еж получил свое прозвище за стрижку, напоминающую щетку-скребницу; в последнее время он тихо торчал возле дома по вечерам. Шутник был совсем в другом духе: отец назвал его так потому, что смех этого парня, вернее, хохот, ржанье и гоготанье, сопровождавшиеся судорогами, можно было слышать за версту; иногда этот смех раздавался ясной лунной ночью где-то на ферме. Обычно Шутник рассказывал какой-нибудь анекдот, до сути которого приходилось долго и настойчиво добираться, а потом заходился в пароксизме смеха, повиснув на собеседнике, чтобы не упасть. Но, вообще говоря, Еж и Шутник были симпатичные ребята, совсем непохожие на эти портреты.
— Мы им еще не показывали, — медленно проговорила Мари.
— Наверное, придется показать.
— Да, но мы знакомы всего несколько недель.
— Должны же ребята знать своих соперников. А вдруг им захочется подтянуться?
— Папа!
В этот самый момент снизу, со двора, донеслись звуки, от которых мурашки пошли по коже; отец весь сжался, несмотря на свою твердость. Такой же страх испытывали, видимо, миллион лет назад первобытные люди, когда их глубокую спячку нарушали невообразимые звуки, издаваемые динозаврами. Пещерные жители вскакивали и кутали головы в шкуры, а чудовища громоздились у входа, с хрустом перемалывая чьи-то кости. Что касается отца, то и он — вполне человек двадцатого века, в костюме за 75 долларов, с масонским кольцом на пальце и сознающий к тому же, что святость брака и семьи должна придавать ему мужества, — он содрогнулся от этого хохота, и волосы на его голове встали дыбом.
— Шутник, — прошептала Мари.
— Шутник, — ответил отец.
— Я думаю, его лучше впустить.
— Пусть идет по лестнице медленно, — посоветовал отец, — ведь если он сломает ногу, придется пристрелить.
Еж и Шутник стояли в центре гостиной, расставив на ковре здоровенные ноги и разглядывая ногти на руках, отнюдь не идеально чистые. Пока отец спускался по лестнице и здоровался, он успел рассмотреть животных, которых его дочери пригнали с пастбища. Парни были сложены одинаково, и оба напоминали фигуры, наспех собранные из крупных детских кубиков, нанизанных на кости старого мамонта. Их локти вечно отскакивали в стороны, натыкаясь на предметы — на ребра стоящих рядом людей, на двери, рояли и вазы. Вазам особенно везло: эти локти, казалось, обладали какой-то особой, неизъяснимой силой, заставлявшей вазы лететь через всю комнату, рикошетом отскакивать от стены, а то и прыгать с каминной полки. Не зря, видно, в свое время в посудных лавках вывешивали объявления, где говорилось без обиняков, что внутрь впускают только мальчиков, умеющих держать руки по швам. Вот и сейчас Еж, которого по-настоящему звали Честер, и Шутник — на самом деле Уолт — изо всех сил старались совладать со своими локтями, ожидая, когда девушки пригласят их в дом.