ПРО БОЦМАНА КАЦМАНА И ЛОЦМАНА ШВАРЦМАНА
Все лето мы проводили на Рижском взморье, на станции Авоты, которой уже больше нет, где было море, и дюны, и бескрайний пляж, по которому, как нам тогда казалось, можно было дойти до самой Швеции… Но никто, правда, не доходил. И вот с этих дюн, с этого пляжа, почти что из Швеции, каждый год надо было возвращаться назад, в наш Ленинград, в город трех революций. Мы тогда еще любили революции, все три, и вообще революцию, и улицу Марата, и его самого, а также Дантона и Робеспьера, хотя улиц в их честь не было.
Дело, в общем, было не в том, что надо было возвращаться в Ленинград. Потому что, если б мы возвращались в Зимний дворец, или в особняк балерины-Кшесинской, или, на худой конец, в обычную квартиру с окнами на Неву или хотя бы на Фонтанку, — это была бы ерунда. Но мы возвращались в нашу комнату, темную даже в солнечный день, которых в Ленинграде, как утверждают, всего тридцать пять в году. И то по подсчетам советских метеорологов. Там было темно, по тогдашнему выражению, как у негра в желудке… Там кончался безбрежный пляж, и казалось, что нигде нет ни моря, ни неба, ни красного солнца, которое в Авоты в июне садится в одиннадцать часов в это самое море, а вы купаетесь и плывете к нему, а оно все уходит, уходит, и, наконец, исчезает, чтобы завтра подняться над соснами… В этой комнате казалось, что вообще нет солнца, что оно утонуло, а есть только двадцать метров, пусть и квадратных, из которых шестнадцать занимали двустворчатый зеркальный шкаф, коричневый буфет, деревянная кушетка, квадратный стол, на который было лучше не опираться, и стулья, при взгляде на которые хотелось стоять… Стол и стулья пели, как впрочем, и вся остальная мебель. Это была не обстановка, а сводный хор…
Итак, шестнадцать квадратных метров занимал скрипичный оркестр, а остальные четыре — мы четверо. Каждому — по метру. По полному метру, на котором мы учились, танцевали, думали, проверяли тетради, боялись, ожидали письма от тети Маши, дня получки, стипендии, ночного стука в дверь и благодарили товарища Сталина за счастливое детство. К сожалению, больше нам его благодарить было не за что. Все-таки он каждому дал по метру, эталон которого хранился в Севре, близ Парижа. Причем наш метр, если вы помните, был значительно лучше: он был квадратным!
В тот год возвращаться из Авоты особенно не хотелось. Помимо тесной комнаты и тех же трех революций надо было еще поступать в институт. Боже мой, легче было сделать революцию. Но надо было поступать. Почему? — спросите вы. Потому что еврей должен обязательно поступать. Ради этого живет его отец. Мать. Тетя. И даже тетин муж. Это они видят в своих снах и наяву. Об этом мечтают. И об этом просят Бога, даже если они и неверующие. Потому что если они не поступали, если они не кончили институт, то хотя бы должны кончить их дети. А уж если они сами кончили, как же могут не кончить их дети? Во всех случаях, как ни крути, а получается, что надо поступать.
Институт был для нас таким же обязательным делом, как служба в армии, которая была необязательной, только если вы поступили в институт. Куда поступали евреи? Они поступали туда, куда они не хотели. Потому что там, куда они хотели, — не хотели их. Их не хотели в Университет и в Институт международных отношений, их не хотели в Институт тяжелого машиностроения и в Институт легкого. Их даже ж хотели в Ветеринарный — потому что они могли отравить корову. А что удивительного — хотели же они отравить Сталина! А для того, кто мог отравить Сталина, ничего не стоило отравить корову. А при тогдашнем положении с мясом, это могло кончиться всеобщим голодом. Впрочем, как и при нынешнем.
Поэтому, что ни говорите, но если исходить из экономического положения, отравление товарища Сталина было значительно экономически выгодней, чем отравление одной коровы, пусть даже не молочной. Да, это был именно тот год, когда евреи с помощью своих врачей пытались отравить отца и учителя всего человечества. То есть готовили не просто убийство, а отцеубийство. И они, конечно же, просчитались, потому что надо быть полным идиотом, чтобы пытаться отравить бессмертного вождя. Надо быть полным кретином, чтобы посягнуть на вечного, как вечный жид, грузина!..
Все тогда только кругом и говорили об этих убийцах в белых халатах. Больше всего всех возмущали эти халаты. Можно было подумать, что сними халат и иди себе спокойно убивай.
В поликлиниках и больницах вдруг стало тихо и пусто, и не потому, что всех вылечили или все перемерли с горя, а потому, что многие врачи были евреями, и если они уж подняли руку на самого Сталина, то им ничего не стоит опустить ее на менее великого и совсем не бессмертного пациента.
Видимо, оттого, что у врачей не было никакой работы, было решено их всех, вне зависимости от специализации, отправить в Сибирь. А заодно и всех остальных евреев — чтобы врачам, видимо, было кого лечить. Не оставлять же их в самом деле без работы. И когда уже все было готово, когда все уже было вот-вот, случилось совершенно непредвиденное: бессмертный вождь вдруг умер. И все. И остался только один бессмертный — Ленин. Правда, тоже в гробу.