Телеграмма из Кировограда разволновала и расстроила. Приглашают принять участие в Днях литературы, посвященных очередной годовщине освобождения Кировоградчины. Из Киева прибудут мои коллеги Василь Козаченко и Анатолий Хорунжий: первый в течение почти всей оккупации участвовал в тех местах в подполье, второй с боями прошел от Днепра до Южного Буга. Из Минска ждут Василя Быкова: на одном из обелисков, установленных в 1944 году, выгравировано его имя - он, к счастью, ошибочно числился погибшим в геройской схватке. Из Москвы приглашены Юрий Бондарев и Борис Полевой: на их пути от Сталинграда к Берлину лежали украинские земли.
Порадоваться бы приглашению и ехать! Но вправе ли я гулять на кировоградских торжествах?
Я не участник освобождения этих мест. Мой путь на запад после Курской битвы проходил севернее Киева.
А уж если говорить как на духу, дело не только в этом. Все и сложней и печальней: я из сорок первого года, и та битва на кировоградской земле, участником которой мне выпало быть через месяц с небольшим после начала Великой Отечественной войны, относится к событиям самым трагическим в моей жизни, да и вообще, пожалуй, к самым суровым, какие только можно себе представить.
Большого труда стоило мне послать ответ в Кировоград: спасибо, товарищи, но на празднике освобождения я был бы лишним...
А ночью меня разбудил звонок с междугородной. Молодой голос в телефонной трубке был беспокоен и настойчив:
— Ваши доводы, изложенные в письме, понять можно. Но поймите и вы нас, людей, родившихся позже: для нас бои августа сорок первого и освободительная битва весны сорок четвертого представляют собой как бы единую линию. Приезжайте без колебаний. Вас ждут в селе Подвысоком. Просьба не опаздывать!
Кировоград отключился, и мне оставалось только обсуждать с самим собой это столь неожиданно вторгшееся в мою жизнь приглашение, разбередившее старые, давно, как мне казалось, накрепко зарубцевавшиеся раны.
Помню Подвысокое — большое, распространившееся вдоль оврагов село. Хаты под соломой, скрепленной мазками извести, почти не видны в окружении густо разросшихся садов. Тогда как раз поспела вишня, жители говорили — урожай небывалый, и вся эта сочная зелень расцветшего и еще не успевшего пожухнуть к августу лета была в темно-красных, как запекшаяся кровь, крупных каплях налившихся ягод. В последнюю ночь перед решающей атакой — наверное, уже четвертые сутки без провианта — мы на ощупь собирали вишни в горсти, торопливо и жадно ели их. Утром оказалось, наши ладони и губы, потемневшие от пороховой гари и земли, щедро измазаны алым соком. Но мы без труда отличали вишневый этот цвет от другого красного, выделявшегося на фоне наскоро намотанных бинтов.
Подвысокое...
В вишневом саду рядом со школой удачно замаскировались спецмашины армейской редакции. Когда положение стало безвыходным, мы, как гробы, выносили из них тяжелые ящики-кассы со шрифтами и закапывали. Литеры тяжкие, как пули, они вдобавок еще и с острыми краями.
Похороны газеты — бывало ли такое?
Подвысокое...
Ровная поляна за околицей и на ее краю — камуфлированный грубыми разводьями зеленой и желтой краски связной биплан У-2 с медленно вращающимся пропеллером. Дежурный из штаба, сопротивляясь порожденному винтом ветру, боком подбегает к пилоту, вручает пакет. Второе место в самолете занято забинтованным до глаз пилотом другого У-2, обстрелянного при посадке и уже неспособного взлететь. Они, может быть, спасутся и сумеют доставить последнее донесение командования объединившихся во вражеском окружении 6-й и 12-й армий. Эти армии входили раньше в состав Юго-Западного фронта, а с 25 июля числятся за Южным.
Подвысокое...
Из глубины памяти, а может быть, из глубин забвения выплывают разрозненные картины. В одноэтажном доме какого-то общественного назначения (кажется, раньше тут размещался райземотдел) заседает Военный совет двух объединившихся армий. Мне, корреспонденту армейской газеты, поручено согласовать с членами Военного совета текст последней листовки. Да, она тоже последняя, потому что мы уже принялись уничтожать типографию.