Тарас Бурмистров
Записки из Поднебесной
С. Петербург
В то утро меня разбудил телефонный звонок.
- Тарас Юрьевич? - послышалось в трубке.
- Да, я вас слушаю, - ответил я, недоумевая, кто это может обращаться ко мне по имени и отчеству.
- Это из Службы безопасности вас беспокоят. Вот тут у нас сведения, что вы нигде не работаете. По какой это причине, хотелось бы знать?
- Вообще-то я работаю, - ответил я, соображая, какой из видов моей обширной деятельности будет лучше назвать. - Я работал журналистом, но из-за финансового кризиса мой журнал сейчас обанкротился, и я остался без места на какое-то время.
- А, ну ладно, это не так важно. Проблем со средствами у вас нет, как я понимаю? - добавил мой собеседник со странным смешком, показавшимся мне несколько неуместным в этом разговоре.
- Ну, до какой-то степени, - ответил я.
- Хорошо. Вы позвоните на днях в свое отделение банка, я думаю, там все будет в порядке, - сказал он и повесил трубку.
Только тут я сообразил, чем был вызван этот неожиданный звонок. Незадолго до него я попытался оформить себе кредитную карточку и открыл для этого банковский счет. Те "сведения", о которых столь многозначительно сообщил мне представитель этой чуткой организации, были почерпнуты, по всей видимости, из анкеты, которую я заполнял в банке. Так или иначе, но меня очень порадовал такой поворот событий - карточка была мне крайне необходима. Дело в том, что мне предстояло ехать в Китай, и хотя моя роль переводчика не предполагала особой деловой активности, без кредитной карты на мое имя невозможно было заключить ту сделку, ради которой все это и затевалось. Теперь последнее препятствие было устранено, и можно было упаковывать вещи, с замиранием сердца предвкушая новое, экзотическое лакомство на изобильном пире мировой культуры.
Бродский в своих разговорах с Соломоном Волковым, недавно изданных в виде довольно объемистой книжечки, высказывает занятную мысль о том, что "тоска по мировой культуре" (по известной формуле Мандельштама) - это поразительная вещь, часто более значительная, чем сам культурный пласт, изученный и освоенный досконально, вдоль и поперек, в подлинниках и первоисточниках. Примерно о том же говорит и Борхес, утверждая, что Китс, который, по его собственным словам, "ничего не знал, потому что ничему не учился", на самом деле мог угадать дух Древней Греции по странице из школьного учебника (сам Китс писал об этом, что "человек должен довольствоваться немногими опорами для того, чтобы сплетать тончайшую пряжу своей души"). Сколько раз я сам поражался, сопоставляя свои первые, минутные впечатления от какого-нибудь нового мира, открывавшегося мне, с тем, чем он оказывался впоследствии. Может быть, это мое воображение сильно дополняло и расцвечивало эти первоначальные ощущения, возникавшие у меня при соприкосновении с незнакомым, новым для меня пластом мировой культуры, но они оказывались всегда необычайно яркими и содержательными. В конце концов я стал приходить к выводу, что привкус новизны настолько обостряет восприимчивость к еще неизвестному культурному слою, что позволяет сразу же очень глубоко в него проникнуть, и дальнейшее изучение и проникновение дает уже намного меньше, чем можно было бы ожидать, судя по первым впечатлениям. Конечно, это не значит, что не стоит ни во что слишком углубляться; из многих культурных явлений я выжал до капли весь их божественный сок; но не стоит и расстраиваться, что так много проходит мимо нас - все-таки самое существенное воспринимается сразу.
Я почти ничего не знал о Китае. Мое сознание проникнуто совершенно непоколебимым европоцентризмом, оно просто покоится на этом фундаменте. В европейской культуре я всегда чувствовал себя, как дома, и мне никогда не приходило в голову искать каких-то новых художественных ценностей и значительных творческих достижений вне того мира, который называется Западом. Неожиданное устремление Гете к восточной поэзии мне всегда казалось просто причудой, хотя в отношениях Гете к Востоку не чувствуется ничего романтического. В них почти нет ощущения какой-либо особой экзотичности того мира, который и для него открылся впервые, это совсем не то бегство от серой, трезвой, унылой действительности, которое было литературной модой очень долго и рецидивы которого встречаются даже у Флобера. Но мне всегда все это было непонятно. Я мог понять желание Пушкина раскрасить свою поэзию всеми цветами радуги; он с полной серьезностью восстанавливает восточный колорит в своих "Подражаниях Корану" или в таких произведениях, как "Стамбул гяуры нынче славят". В этой страсти коллекционера (в собрании которого есть также совершенные подражания и Данте, и Шекспиру, и Гете, и Библии) я всегда видел что-то близкое к архитектуре Петербурга, в которой чрезвычайно смело, а иногда и просто дерзновенно цитируется все мировое искусство в целом (причем в обоих случаях это качество, отмечаемое всеми, было поводом как для положительных, так и для отрицательных оценок - скажем, Белинский за эту "всемирную отзывчивость" именовал Пушкина Протеем, тогда как Владимир Соловьев за то же самое называл его хамелеоном). Эти две грандиозные попытки собрать воедино и переосмыслить всю предшествующую культуру были, наверное, единственными в художественной истории (пожалуй, в этом ряду можно назвать еще только Баха с его уникальным экспериментом воссоздания самых различных художественных манер в сборнике "Хорошо темперированный клавир", этой энциклопедии музыкальных стилей). Но в таких случаях чуждые культурные явления всегда все-таки переплавляются в свой собственный, особый сплав. Пушкин писал о Жуковском, что его перевел бы весь свет, если бы сам он менее переводил; он охотно претворял в своей поэзии различные культурные слои (хотя и говорил при этом, что "европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца"), но никогда не воспринимал такую свою деятельность как перевод; его "Сцена из Фауста" - это Пушкин, а не Гете. Восточная поэзия отражена в пушкинском творчестве как раз в той пропорции, в которой она и была представлена в сознании обычного культурного европейца того времени, то есть в чрезвычайно малой. Китайской поэтической традиции, насколько я знаю, в нем нет вообще. Вполне естественно, что и мне казалось, что никакой литературы в Китае нет и не было; художественное же, изобразительное творчество Китая меня иногда привлекало, но воспринималось при этом как нечто чрезвычайно однообразное. Их "Великая стена", грандиозная постройка, протянувшаяся на семь тысяч километров, всегда казалась мне символом человеческой глупости, может быть, даже главным ее средоточием, некой квинтэссенцией, глупостью в химически чистом виде. Флобер, которого человеческая глупость настолько раздражала, что он в конце концов стал получать острое удовольствие от своего раздражения и превратил это захватывающее ощущение чуть ли не в главный источник творческого вдохновения - Флобер в своем последнем произведении дал некий свод, энциклопедию глупости во всех ее проявлениях. Он заставляет своих героев в этой книге заниматься садоводством, анатомией, историей, археологией, литературой, спиритизмом, философией, гимнастикой и религией - и все это для того только, чтобы с наслаждением ткнуть их носом в их полную беспомощность и непроходимую глупость. Но бесконечно огораживать свои владения (Бювар и Пекюше живут за городом) он их все-таки не вынуждал - видимо, даже для Флобера это было слишком.