Плыло, плыло по небу облачко да вдруг истаяло. Так и она ушла из жизни незаметно, будто опал с дерева иссохший листок. Наша вторая мать, отдавшая всю себя до последней кровиночки, до последнего тлеющего уголечка нам, многочисленным внукам. И эта потеря не просто невосполнима, она живет во мне постоянной болью — напоминанием, неистребимой горчинкой. Знаешь, что нельзя намерять человеку два века — исчерпал жизненные возможности и отправляйся на покой, — но пожелать-то хоть это можно! Греха в том не нахожу. Моя бабка этого заслужила.
Она и детство мое неразделимы. И все-таки в длинной веренице дней, напоенных горестями и радостями, случались такие, когда я был особенно счастлив. Ибо в эти редкие дни для меня со всей щедростью приоткрывалась мудрая бабкина жизнь…
Такой день я чувствую загодя, а потому и сплю вполглаза. Да бабка и не жалеет нашей утренней дрёмы — кто в деревне спит долго? — шебарчит, постукивает в кути, дает наставления моей матери. И я понимаю, сегодня у бабки выходной от печки, от хозяйских забот, а значит, пойдет она в лес за травами. Не утерпел, приподнимаю занавеску, выглядываю с полатей. Мать растопляет печку, сухо потрескивают лучинки, малиновые блики играют на ее лице. А бабка склонилась над большой плетеной корзиной, заворачивает что-то в тряпицу. Мои вопрошающие глаза она чувствует спиной.
— Очнулся, неуёма? Ладно уж, поднимайся…
Слететь с полатей для меня — одна секунда. Мечусь по кухне, собираюсь.
— Аль посеял что?
— Фуражка куда-то завалилась…
И не говорил бы лучше, не портил бабке настроение.
— Эх, учи вас, не учи — всё ветром выдувает. Сколько говорено, что для каждой вещи в доме свое место отведено. Знай его и не будешь дергаться — все под рукой окажется. Глядишь, и голова не заболит от лишних думок. Ум-то на другие дела сгодится, что его по мелочам транжирить…
Подвесной медный рукомойник сквозь литое горлышко цедит мне на ладони скупую струйку теплой воды. Да мне больше и не надо. Так, глаза протереть, в угоду бабке.
Притулилась она на краешке сундука — как же не посидеть на дорожку! — обводит взглядом кухню, словно запоминает, где что находится, и обращается не то ко мне, не то к матери:
— Пойдем, что ли?
— Не заплутайте, — провожает нас мать.
Улица еще не вся проснулась, день-то воскресный, и потому не в каждой избе окна пламенеют отсветами затопленных печек. Тихо, покойно. И петушиной побудки не слышно. Перевелась за войну столь привычная для подворий птица, редко у кого сохранилась. Многие одним днем жили, наперед не заглядывали. Да и какие заглядки, когда от голода припухали. А вот бабка в самые худые времена и коровенку от ножа отстояла, и пару кур с петухом выходила. Спас нас лес от бескормицы, помог выжить…
— Ты ногу-то весели, сон-то завтра досмотришь, — взбадривает она меня, видя, что я по самые уши завернулся в братанов пиджак. И правда, утро немного знобкое, песок припорошен упавшей росой. Идти от нашей избы до лесу — всего ничего, не успеешь и парой слов перекинуться, как обступят тебя молодые елки, а дальше сплошной хвойный шатер взметнется к самому небу. А вот куда ведет меня бабка — вопрос. В лесах наших дорожек и дорог не счесть, а тропинок и того больше. И я загадываю: свернем за домом Тюленихи в проулок, значит, путь наш к Моховому болоту. Если пойдем прямо, вдоль канавы, то надумала бабка свидеться с умирающей речушкой Марайкой, с ее сенокосными луговинами. Но она за околицей круто берет влево, и я одобряю ее выбор. Впереди омутистый Ниап, приречная дорога уходит к его верховьям. Места здесь красивые, на любой привередливый вкус: солнечные медноствольные боры чередуются с лиственными рощами, затравеневшие елани соседствуют с кустарниковым мелколесьем, а река прячется в густых зарослях черемухи, смородины, акации и вербы.
Для меня встреча с лесом — всегда тревожное удивление, прикосновение к чему-то чудесному, бесконечно радостному, доброму, неизвестному. Только в лесу по-настоящему можно понять рождение нового дня. Ведь все происходит на твоих глазах. Алым соком наливается над бором синева, жаром полыхают облака, и вот уже сосны поднимают на своих хвойных лапах сочный арбузный ломоть — и как только не обожгутся! — он растет, вспухает, и, наконец, какая-то неведомая сила выталкивает из цепких лесных глубин румяный диск.
Лес, чарует не только меня.
— День-то какой приветливый. Я, как увижу такую красоту, ноги сами меня несут, в теле легкота, будто и не увязана жизнь столькими годами…
Бабка добреет, оживает каким-то воспоминанием, глаза собирают солнечный свет, на губах таится улыбка. И то верно, нет сейчас для нее минутки слаще — ни кухонных забот, ни привычных печалей, сама себе хозяйка. Одета она в потертую плюшевую жакетку, повязана белым в горошек платочком — как же, праздник! — поверх юбки — неизменный фартук, в кармане которого всегда сыщется что-нибудь нужное: несколько спичек с кусочком чиркалки, сухарь, запеченное в золе яйцо…