Памяти Елены Борисовны Успенской
Сто километров до Белоусовки автобус проходил за пять с половиной часов. Он отправлялся в полночь.
По этому тракту ходили еще довоенные машины — «ЗИС-8», «ЗИС-16». Старый кузов автобуса дребезжал, кряхтели сиденья, обтянутые липким дерматином, поскрипывали окна. Автобус трясся по булыжнику, мягко переваливался на грунтовых объездах, вздрагивал на щебенке. В кабине стоял металлический на вкус бензинный перегар.
Была глубокая осенняя ночь с мелкими четкими звездами, слоистым туманом в лощинах и черными зазубринами леса. Под светом фар расплывчатые силуэты становились на миг обычными деревьями и кустами. Но это казалось маскировкой, потому что весь лес оставался темным и загадочным. Еще казалось: если бесшумно и незаметно проберешься в самую дальнюю чащобину и осветишь ее — там увидится что-то необычайное и немного жуткое, то, что лес искони прятал от людского глаза.
В желтом пятне, скользившем по дороге перед машиной, появились серые щербатые бревнышки над темной водой ручья и спутанные лошади, щиплющие траву. Бревнышки роптали под колесами. Деревенские дома, отделенные от дороги канавой, дремали. Черные стекла жмурились от бьющего в них света фар. За деревней оказалось поле, и здесь ничего не виделось, кроме дороги и колючей полоски стерни.
В каком-то перелеске шофер остановил машину, погасил фары, выключил мотор. Свет в кабине потускнел, но все равно был виден пар, веселой струйкой бьющий из радиатора. Пассажиры выбирались поразмяться, и автобус слегка вздыхал, когда еще один человек спрыгивал с подножки на придорожный песок.
Надя впервые видела такую ночь, и она никогда еще не слышала такой тишины, что даже звездочка, сорвавшаяся откуда-то сверху, будто шипит, падая. Воздух был прохладный и влажный. Звезды слегка колыхались в черной бездне над головой. Нельзя было различить, где плывет тонкое перистое облако и где Млечный Путь. Деревья пошевеливали наполовину оголенными ветвями. Шофер носил к машине воду из придорожной канавы. В бульканье и плеске воды, в посвистывании самого шофера тоже была какая-то значительность.
Шарифов сказал:
— Хорошо.
Надя поежилась от холодка и ответила:
— Очень.
Владимир Платонович обрадовался. Когда он вышел из кабинета заведующего облздравом и сказал, что Надино назначение сейчас оформят, ему почудилось, что она уже пожалела о решении ехать в Белоусовку. Он подумал тогда, что Наде, наверное, стало очень одиноко, и пригласил ее зайти в свой домик на тихой улочке, неподалеку от центра города.
— Мамаша еще не собрала яблоки в саду. Знаете, как вкусно — антоновку прямо с ветки.
Но Надя сказала, что ей нужно в гостиницу, чтоб собраться в дорогу. Шарифов вспомнил про свою хромоту, и в автобусе они первые два часа молчали или разговаривали о ничего не значащем.
А шофер все носил и носил к машине воду: ведро у него было с дыркой, половина по пути выливалась. Потом он зажег маленькую переносную лампочку, и издали было видно, как шофер копается в моторе. Пахло прелой травой и землею. Глаза привыкли к темноте, и Шарифов сказал:
— Смотрите, теперь можно даже различить деревья. Это береза, это осина. Это… — он пощупал лист, — это ольха.
Надя провела по руке Шарифова пушистой веткой и сказала вкрадчиво:
— Не хвастайтесь. Я тоже так умею. Это — елка.
Дальше они уже говорили всю дорогу — о себе, о своих друзьях, обо всем.
Машина снова шла лесом и полем, по булыжному шоссе, деревянным мосткам и проселочным объездам, мимо деревень, где не виднелось ни огонька, кроме разве одинокого фонаря над дверью кооператива. И только какая-нибудь взбалмошная собачонка не спала одна во всем селе, она-то и встречала ночной автобус.
Начало светать, а они все еще разговаривали вполголоса, придвинувшись близко, чтобы их истории все-таки не стали достоянием других пассажиров. Наконец Шарифов решил рассказать свою главную историю. Но в эту минуту Надя задремала.
Вот так все и началось у них.
Слушали «Вертера».
Надя от спектакля не ждала ничего хорошего. Его ставил гастролировавший в Москве областной театр.
Она пошла потому, что давно уж нигде не была. Перед родами, как приехала, получив декретный, ходить в театр стеснялась — в кино и то бывала только на дневных сеансах. А появился Витька и поглотил ее полностью: то кормить, то гулять, то пить чай с молоком, то у крохи живот пучит, то Наде показалось, что он слишком тихо дышит, проплакала целый час как последняя дура.
И кроме всего, лето в пятьдесят четвертом в Москве было с первых дней очень душным и пыльным.
— Ну нет, милый доктор! Так жить нельзя! Совсем забуреете, — сказал Алексей Алексеевич, их сосед по квартире. — Идемте со мной в оперу. Надеюсь, ваш Володя ко мне ревновать не станет.
Надя нацедила бутылочку грудного молока, чтобы мама покормила Витьку в девять часов, и пошла.
Алексей Алексеевич служил в речном ведомстве. До войны он плавал капитаном от Москвы до Астрахани. До войны у него была жена, высокая, статная, с косой вокруг головы. А теперь Алексей Алексеевич жил один. Делал по утрам гимнастику — через стенку доносилось. Он был крепкий, подвижный: никто не верил, что ему под шестьдесят. Носил белоснежные рубашки. Напевая, сам жарил яичницы и бифштексы на завтрак и ужин. Напевал он — в зависимости от настроения — либо «Бородино», либо довоенное танго «В этот вечер в танце карнавала…».