Мне было лет семь-восемь, я уже привыкла то и дело слышать в свой адрес крики отца и матери: "Лейла! Накрой на стол! Лейла! Смотри за братом! Лейла! Вымой посуду! Лейла! Стой на месте! Лейла! Ты что творишь?"
Подойди. Не выходи на улицу. Наведи порядок. Когда ты вернешься из школы? Прибери в комнате. Помоги матери. Не разговаривай с этой девочкой. С кем ты была?... Моя голова была утыкана наставлениями и запретами, как подушечка для иголок. Моя жизнь на самом деле не была моей. Я была их инструментом, и они контролировали каждый мой шаг.
Я смотрела в зеркало - и никого там не видела. Я пришла в этот мир, у меня были тело и голова, глаза, чтобы видеть, сердце, чтобы чувствовать, но я не могла их использовать. В самом сердце Франции меня воспитывали в марокканских традициях, и единственным местом, где можно было свободно дышать, являлась школа. Там я жила. Там я была. Там я была личностью. Мой разум наслаждался собственной полезностью. На переменах я могла бегать и смеяться, как остальные. Я любила школу, но стоило мне выйти за её пределы и отправиться домой, как я снова переставала существовать.
"Не слоняйся без дела, после школы - сразу домой! Посидишь с братьями!"
Я - единственная девочка в своре мальчишек. Каждый раз, когда моя мать была беременная, я стояла в больничном коридоре и всем сердцем надеялась на чудо, как высшей милости ожидая слов: "У вас девочка!"
Но это уже превратилось в ритуал: двое младших братьев, потом ещё двое, и так до тех пор, пока их не набралось десять.
В детстве я часто ревела, отчаявшись увидеть на руках у матери кого-то, похожего на меня. Все свое детство до самого взросления я провела, мечтая о сестре, как о даре Божьем. Казалось, что эта бесконечная череда братьев, появляющихся из утробы моей матери, стала наказанием мне за что-то. Жить среди них было ещё большим наказанием.
Али и Брахим, Карим и Милуд, Мухаммед и Хасан, Мансур и Слиман, Идрисс и Рашид. Мать рожала чуть ли не каждый год, и персонажи, играющие не последнюю роль в моей жизни, как титры кинофильма прокручивались перед глазами, пока я, одна-одинешенька, оставалась за кадром, невидимая и обремененная домашним хозяйством. В конце каждого дня я с завистью смотрела вслед своим школьным подругам: их родители приезжали за ними на машинах, обнимали и целовали их, встречая у школьных ворот. Дети были им дороги. А моя мама не прекращала производить на свет сыновей. В доме непрерывно слышался детский плач, который не смолкал и ночью. Вся её жизнь была сущим рабством.
Понятно, что с малых лет я должна была помогать матери по дому, но быть служанкой десятерым своим братьям я отказывалась решительно. Мать могла таскать меня за волосы, делать со мной все что угодно, но я не выполняла практически ничего из того, что она требовала. По её разумению, ожидать помощи от единственной дочери было вполне естественно - так её воспитали в деревне. Мать жила там до переезда во Францию, чужую страну, где она никого не знала и не умела даже говорить по-французски. В начале восьмидесятых, когда я только родилась, семей из Северной Африки в нашем квартале можно было по пальцам перечесть, а когда приехала она - не было ни одной. В стране, где солнце никогда не светит ярко, моя мать, постоянно продолжала рожать, оказалась заключенной в четырехкомнатной квартире, в которой едва хватало места для одиннадцати детей, и не могла отважиться даже просто пройтись по магазинам. Все дела за пределами дома улаживал отец. Он зарабатывал деньги, вкалывая на заводе, и тратил их на продукты, которые всегда покупал сам. Вопрос о предохранение никогда не затрагивался. Никто никогда даже не слышал такого слова - "контрацепция". Аллах посылал им сыновей. Позже я задумывалась, не вызвало ли неуемную страсть моего отца к продолжению рода то, что он слишком рано потерял своего отца.
Оказавшись во Франции, моя мать наблюдала, как за её окном на третьем этаже жизнь проходила мимо. Она покидала дом только для того, чтобы произвести на свет очередного ребенка или сопроводить куда-нибудь отца, волоча за собой выводок мальчишек. Я была изолирована так же, как и она. Братья подрастали, и им разрешали бегать на улице без присмотра, а мне - нет. Иногда за мной заходили жившие поблизости девочки - узнать, не хочу ли я погулять на улицею и спросить: "Мы хотим поиграть в резиночку, ты с нами?" Тогда я отвечала: "Нужно спросить у папы, но мне он, скорее всего, не разрешит. Попросите вы за меня. Вам он, может, не откажет, а уж мне-то - наверняка".
Ответ был неизменно одним и тем же: "Хочешь подышать свежим воздухом - ступай на балкон". Я не вникала в это и даже не осмеливалась спросить, почему. Нет означало нет. Это было нечестно. Я и сейчас вижу, как стою на этом балконе - узница какого-то неведомого закона, и мне не остается ничего, кроме как смотреть на играющих подруг. А я лишь была маленькой девочкой, ещё не окончившей начальную школу, что опасного в том, чтобы спуститься вниз по лестнице и выйти на свежий воздух?
Со временем по соседству появились и другие семьи - сначала из Магриба, а потом и со всей Африки. В школе мы перемешивались с французскими детьми, и конфликтов никогда не возникало. Сурия, моя лучшая подруга, играла с другими девочками в резиночку; Фарида, Жозефина, Сильвия, Малика, Алия и Шарлотта резвились на улице - без меня. Почему?