Судьба вновь столкнула меня в Париже со старинным знакомым, бывшим (?) сенатором Л. Не видались мы около двадцати лет, как раз со времени назначения его виленским губернатором, кажется, в 1903 году. Пост свой он принял в самое тяжелое, сумбурное, глупое и дикое время. Тогда все явления жизни как-то вдруг кошмарно переплелись, сдвинулись и взгромоздились: крах японской кампании, лиги любви, экспроприации, повальная мания самоубийств, революция, погромы, Гапон, карательные экспедиции, Дума и ее разгон, Союз русского народа, бомбометатели. Такой дьявольской мешанины — смешной и страшной, — я думаю, не видала мировая история. Восстановить ее в точном, эпическом изображении немыслимо. Просто — была бурда.
В то время вновь назначаемые губернаторы по приезде в свой город даже не раскладывали дорожных чемоданов. Все равно, срок службы — от недели до месяца, а там либо переместят, либо вежливо прикажут подать в отставку, либо убьют брошенной бомбой…
Признаюсь, когда я узнал о почетном назначении Л., я почувствовал жалость и участие к нему. «Ну вот, — думал я, — и погибла ни за что если не жизнь, то карьера умного, доброго, честного человека. Много ли их у нас».
Он был (впрочем, и остался) самым очаровательным собеседником и самым прелестным рассказчиком изо всех, кого я слушал в жизни. В нем совмещались такт и вежливость, а это не всегда случается. Он был любезен, внимателен и добр, и никогда он не обнадеживал понапрасну и не обещал более того, что может.
А сделать он мог очень многое, по своему положению правителя канцелярии министра внутренних дел, и, действительно, многое делал. Еще до сих пор живы некоторые партийные люди, которым он, своими ходатайствами облегчал или смягчал участь. При мне происходил один разговор с его свойственницей, издательницей журнала «Мир Божий» Давыдовой.
«Дорогая Александра Аркадьевна, — говорил Л. убедительно и ласково, — вы сами знаете, что я монархист не только по службе, но и по убеждениям и по традициям моих предков! Скажу даже, если хотите, — левый, либеральный монархист, в духе, скажем, сподвижников реформ Александра II. Но вы видите: я не отказываюсь хлопотать за ваших молодых длинноволосых бунтарей. И делаю это по совести. Я рассуждаю: у юноши кипит кровь и воспалено всяческое воображение. Он сам еще не знает толком, чем ему хочется быть: Равальяком, Следопытом, Шерлоком Холмсом? Зачем ожесточать его сердце излишней суровостью или дать его душе окаменеть в скитаниях по тюрьмам. Может быть, вернувшись в семейное лоно, он успеет отмякнуть и одуматься. Глядишь — в будущем — исправный столоначальник. Только уж очень прошу вас, дорогая, не заставляйте меня просить за очерствелых закоренелых врагов правительства. Совсем лишняя с ними трата времени… Да и мой кредит падет. Вы ведь сами понимаете, что влияние — вещь весьма быстро выдыхающаяся от частого употребления».
Нельзя обойти молчанием еще одно явление, характерное для личности Л.: ни в то время, ни поздне приходилось слышать о Л. дурных или кривых отзывов от его современников, крупных бюрократов. А ведь Л. не имел за своей спиной никакой сильной подпоры, сделав свою карьеру исключительно трудолюбием, умом, знанием и выдержанным характером.
Была в нем еще одна черта: ее я понял гораздо позже: в нем под естественной любезностью и непритворным добродушием жила мягкая, но большая и упорная воля.
* * *
К моему и общему удивлению, Л. избежал всеобщей тогда участи калифов на час. Он продержался на своем посту не только роковой месяц, но год, два, четыре года, шесть лет… Положение его было особенно тяжелое и опасное потому, что в литовской области неприязненно сталкивались разнонародные интересы и страсти. Остро стоял еврейский вопрос. Русские шовинисты точили зубы на поляков. Поляки отвечали надменно-презрительным фырканьем и скрытою ненавистью. Происходили постоянные неприятные трения между православным и католическим духовенством. Надо прибавить еще тогдашнюю раздерганность, шаткость и переменчивость правительства. Поистине: усидеть столько времени на столь шатком и валком месте мог только государственный муж, обладающий одновременно мудростью змия, кротостью агнца, силою слона и мужеством льва. С изумлением и радостью мы убедились, что за все время, пока губернаторствовал Л., в литовской сатрапии не было слышно ни о погромах, ни о карательных экспедициях, ни о покушениях, ни о вооруженных усмирениях. Литва была каким-то тихим островом среди колыхающегося мертвой зыбью всероссийского моря.
* * *
И вот, спустя двадцать лет, в Париже, мы сидим за чашкой чая и мирно беседуем. Давно известен разговор двух русских беженцев, которых надолго разлучила и внезапно свела судьба. Сначала — кто в какой тюрьме сидел, потом — кто каким образом бежал. Охотно сходимся в том, что во всех наших злоключениях нередко присутствовали два элемента: чистая доброта человеческой души и чудеса счастливого случая.
Затем я умолкаю и только слушаю, подчиняясь давнишнему очарованию, как бы развернувшему двадцатилетнюю толщу времени. Часто ловлю себя на том, что мое лицо отражает невольно мимику рассказчика, или на том, что от напряженного внимания я слегка приоткрыл рот, как это делают заслушавшиеся дети. Что за человек! В нем — крупный, несомненно крупный администратор, и талантливый комедийный артист, и тонко наблюдательный художник. Но ни на одного из них он не похож, и его простой, непринужденный, прелестный рассказ никак не разложить на составные части.