Вечером, по пути в соседнюю деревню минуя заброшенную халупу на отшибе, которую по убогости и домом-то язык не повернулся бы назвать, старик Чу не упустил по своему обыкновению помянуть добрым словом прежних ее хозяев. Знавал он их в ту еще пору, когда жив был и сам Большой Ман, и хозяйка его, тоже Ман, и не разбрелись по белу свету их дети, пятеро сыновей, все до единого Маны. Большой Ман крут был что на руку, что на слово. Семейство содержал в сильной строгости, но оттого имел и порядок в хозяйстве, и голода не ведал в самые тяжкие времена, и соседей ссужал чем мог, если о том просили. Но вот уж десять весен как дом стоял в разоре и запустении. Опершись о посох, старик Чу со скорбью в сердце вспомнил, что так и остался должен Большому Ману полмешка рисового зерна. Теперь, видно, у Желтых истоков представится ему случай вернуть долг. Недолго уже осталось ждать… И старик Чу, вздыхая, принялся перебирать в изветшалой памяти эпизоды бурной своей юности. А про Большого Мана и его семью позабыл, едва только скрылась из виду просевшая крыша покинутого гнезда.
Наутро же, возвращаясь в деревню, Чу обнаружил, что в халупе кто-то поселился. Дверь была приоткрыта. Трава, что почти скрывала собой трухлявый порог, не то скошена, не то вырвана с корнем.
— Это не дело, — проворчал Чу. — Где видано, чтобы всякий, кому взбредет на ум, занимал чужие дома? Или, может быть, он сговорился со старостой, а я того просто не знаю? Или, что еще поганее, знаю, да позабыл?
Ворча это и другие разные разности себе под нос, старик Чу обошел дом и увидел пришельца. Тот ковырялся мотыгой в поеденной бурьяном грядке, глубоко надвинув на лицо широкополую соломенную шляпу, вроде тех, какие носят южане-свиноеды да еще, по слухам, городские франты. Что мотыгой управляться он не горазд, было ясно с первого взгляда. Белая, давно не знавшая загара кожа на широкой спине чужака лоснилась от пота.
Старик Чу недовольно закряхтел, желая привлечь к себе внимание. Кряхтеть ему пришлось долго. А когда чужак поднял наконец голову, то стало видно, что никакой это не чужак, а самый настоящий Ман, старший сын Большого Мана, а стало быть — вполне гожий носить то же самое уважительное прозвище, что и его покойный отец. Все Маны с лица отчего-то походили на волков. Особенно когда злились. Бугристый лоб, глубоко всаженные в череп глаза, тяжелые челюсти…
— Значит, вернулся, — не то спросил, не то отметил вполне очевидное обстоятельство старик Чу.
— Выходит, так, — сказал Ман, снова надвигая на лоб чудную свою шляпу и продолжая неловкое ковыряние.
Был он широк в кости, как и отец, сух в мышцах, и глаза смотрели по-отцовски, недружелюбно. Но не походило на то, чтобы за последние годы он знавал работу на земле.
— Деньжонок, должно быть, скопил, — снова нарушил молчание старик Чу.
— Нет, — буркнул из-под шляпы Ман.
— Грамоту, должно быть, изучил…
— Угу.
Покряхтев еще немного для виду, Чу подобрал полы халата, переступил через вросший в землю плетень и подковылял к Ману.
— Дай-ка мне, — сказал он, кладя костлявую руку на черенок мотыги.
Поколебавшись, Ман уступил.
— Вот как надо, — приговаривал Чу, умело выворачивая нагулявшие корень сорняки — Вот так… и эдак…
Ман стоял над ним молча, только дышал тяжело.
— И чего же ты вернулся, интересно мне, — сказал Чу, с хрустом разгибая спину. — Жил бы себе в городе.
Ман ответил не сразу.
— Время пришло, вот и вернулся, — сказал он наконец и забрал мотыгу.
«Вернуть, что ли, ему те полмешка риса? — подумал Чу. — Одним камнем на душе поменьше. Да только где мне взять эти самые полмешка?»
— Дерьмо, — промолвил старик, плюнув в зеленое месиво жирных сорнячьих стеблей. Ман вскинул на него холодные волчьи глаза, и Чу поспешил разъяснить: — Мотыга, говорю, дерьмовая. Сходи к кузнецу, пусть поправит.
Кузнец Гао был из переселенцев и ничего про семью Большого Мана не знал. Поэтому расспросов с его стороны не последовало. Да и не мастак он был на беседы. Такой же приземистый, как его кузница-землянка, такой же темный лицом и телом, как глиняные стены, и такой же тяжелый на слова, как его молоток. Повертев принесенную мотыгу, молча содрал железо с деревянного черенка и бросил в кучу негодного к делу лома, а голый черенок сунул обратно опешившему от такого поворота дел Ману.
— Чем же мне землю рыхлить? — пробормотал тот.
— Деньги есть, человек? — просипел Гао и указал кивком в темный угол кузницы, где валялись новенькие мотыги, свежеоткованные, острые, как язычок городской барышни.
— Сколько? — спросил Май.
— Пять монет. Или полмешка рису. Или два горшка браги. Или пять горшков, если пустые и непобитые. Смотря что умеешь, человек.
— Этого я не умею, — сказал Ман и отсчитал пять полустершихся медных монет.
— А кошелек твой, человек, не трещит от натуги, — заметил Гао. — Пойдешь ко мне в подмастерья?
Ман отрицательно помотал головой. Он выбирал мотыгу. Взял одну, другую, взвесил в руке. Наконец остановился на самой тяжелой.
— И выбирать не умеешь, — сказал кузнец презрительно. — Не по руке она тебе. На что же ты годен, человек?
— У меня есть Ремесло, — пробурчал Ман.
— Непохоже, человек, что оно тебя кормит.