Этот странный садовник пожелал вырастить цветок смерти. Десять лет он трудился впустую, потому что заботился только о внешних формах, не принимая в расчет души растений. Все было испробовано — и прививки, и скрещивания. Часть времени ушла на выведение черной розы, но толку не было. Потом его заинтересовали страстоцветы и тюльпаны, но результат оказался жалок: два или три цветка устрашающего вида. И только Бернарден де Сен-Пьер[2] наставил его на путь истинный, наведя на мысль о сходстве цветка с беременной женщиной. Ведь известно, что и цветок, и беременная женщина способны страстным желанием пробудить к жизни увиденное ими в грезах.
Но принять этот дерзкий постулат означало предположить в растении достаточно развитое мыслящее начало, которое может воспринимать, уточнять и запоминать — одним словом, поддаваться воздействию так, как поддаются ему высокоорганизованные существа.
Он полагал, что вьющиеся растения наделены способностью мыслить, принимать решения и осуществлять их. Отсюда прихотливые и с виду случайные извивы и переплетения стеблей, ветвей и корней. Этими таинственными функциями заведует несложная нервная система. Каждое растение обладает мозговым центром и зачатком сердечной мышцы, соответственно расположенными в шейке корня и стебле. Семя, являющееся концом и началом всего, неоспоримо подтверждает это. Завязь ореха имеет форму сердца, а семядоли очертаниями сильно напоминают мозг. Оба семядольных листочка, исходящие из завязи, очень похожи на два бронхиальных ствола, чьи функции они берут на себя в процессе прорастания.
Но морфологическое сходство почти всегда предполагает более глубокую общность, и потому-то внушение влияет на форму организма больше, чем принято думать. Наиболее прозорливые представители естественной истории — такие как Мишле[3] и Фрис[4] — предвидели то, что ныне доказывается опытом. Пример тому — мир насекомых. Самое яркое оперение у птиц там, где всегда ясное небо (Гулд[5]). Белые коты с голубыми глазами чаще всего глухи (Дарвин). Имеются рыбы, в позвоночном веществе которых запечатлелись морские волны (Стриндберг[6]). Подсолнух поворачивается вослед светилу и доподлинно воспроизводит его вкупе с лучами и пятнами (Сен-Пьер[7]).
Вот отправная точка. Бэкон[8] в своем «Novum Organum» отмечает, что коричное дерево и прочие благовонные растения, помещенные в смрадных местах, удерживают аромат, не давая ему распространяться и смешиваться со зловонными испарениями…
И вот как раз исследованием воздействия внушения на фиалки занимался тот необыкновенный садовник, с которым я собирался встретиться. Он находил эти цветы чрезвычайно нервными: это подтверждается, прибавлял он, тем, что истерички не знают меры в любви и ненависти к фиалкам. Ему хотелось добиться того, чтобы эти лишенные запаха цветы источали смертельную отраву, некий мгновенно и безболезненно действующий яд. Что это было, чистое сумасбродство или что-нибудь другое, осталось для меня загадкой.
Меня встретил заурядного вида старик, разговаривавший со мной очень вежливо, почти подобострастно. Ему передали, что меня интересует, и мы сразу же завели долгий разговор на тему, которая была близка нам обоим.
Он, как отец, любил свои цветы, он обожал их. Сведения и догадки, изложенные мной вначале, послужили вступлением к нашему диалогу. И так как старик распознал во мне знатока, он почувствовал себя в своей стихии.
Просто и ясно изложив свои теории, он предложил мне взглянуть на фиалки.
— Я попытался эволюционным путем, — рассказывал он мне, пока мы шли по саду, — вывести фиалки, которые бы испускали яд, и, хотя результат оказался не таким, какого я ожидал, это все равно настоящее чудо, так что я все еще рассчитываю получить испарения смерти. Но вот мы и пришли. Смотрите.
Они росли в конце сада на неком подобии клумбы, окруженной странными растениями. Над обычными листьями возвышались черные венчики, и поначалу я принял эти растения за незабудки.
— Черные фиалки! — воскликнул я, разглядев их.
— Да, как видите. Чтобы полнее выразить идею смерти, пришлось начать с цвета. Ведь черный, если исключить причуды китайцев, — это общепринятый цвет траура, потому что зто цвет ночи, печали, убывания жизненных сил и сна, который родствен смерти. К тому же, в соответствии с моим замыслом, цветы не имеют запаха, и зто еще одно следствие моего метода. Черный цвет вообще не соотносится с запахом: на тысячу сто девяносто три вида белых цветов приходится сто семьдесят пять благовонных и двенадцать с неприятным запахом, меж тем как из восемнадцати видов черных цветов семнадцать не пахнут и один пахнет неприятно. Но самое интересное не это. Самое замечательное кроется в другой особенности, которая, к несчастью, нуждается в пространном пояснении…
— Это не страшно, — сказал я, — мое желание все понять едва ли не сильнее моего любопытства.
— Тогда слушайте, как это было! Прежде всего мне понадобилось создать для моих цветов среду, которая благоприятствовала бы вызреванию образа смерти, затем внушить им этот образ, потом подготовить их нервную систему к восприятию и закреплению образа и наконец — добиться выработки яда, сочетая разнообразные яды как в окружении, так и в растительном соке. Об остальном заботится наследственность.