~~~~~
Роман
~~~~~
отечеству, человечеству и студентам
На нашем старом рубле написано, что подделка государственных казначейских билетов преследуется по закону. На французских франках —“свобода, равенство, братство”. На греческих драхмах — “эллинская демократия”. На фунте стерлингов — “decus et tutamen”, украшение и защита. На евро ничего умного нет. Все американские деньги, от цента до стодолларовой бумажки, сообщают о том, что в Бога мы веруем, in God we trust. Эта же надпись, соответственно, имеется и на банкноте достоинством в один доллар, там еще портрет Д. Вашингтона. В Соединенных Штатах Америки на один доллар нельзя купить ничего. А в отечестве —
А в отечестве был такой ледяной, синий, свирепый декабрьский вечер, что слова дохли на лету, примерзая к губам. Вороны, бомжи, бездомные собаки, сердобольные ямщики, девочки, которые раздают у метро рекламные сигареты и прокладки, тетки, которые там же раздают гневные листовки, — все они, если бы им посчастливилось дожить до этих холодов, тоже бы передохли. Остались только терпеливая земля, которой все равно некуда деться из-под двойной коры асфальта и льда, станции метро, которые так задуманы, что их и бомбой не убьешь, и музыка, которая обычно играет на выходе из станций, — потому что музыке всегда и на все наплевать.
Посреди этого вечера, на пути домой, упал, поскользнувшись, молодой человек, и прямо под носом у него оказалось задумчивое лицо Д. Вашингтона, впаянное в грязное стекло бывшей лужи.
Так мы возвращаемся к вопросу о том, что можно купить на один доллар в отечестве.
Выбор есть, и какой выбор. Можно купить, например, пачку сигарет, а если не залупаться — то две или даже три пачки. Или две бутылки пива. Пару носков. Четыре разных газеты. Три жетона метро. Пачку сока. Пачку не лучших пельменей. Пачку риса, а к рису — соевый соус, кетчуп или масло, по желанию. Перьевую ручку местного производства. Школьные акварельные краски. Можно комбинировать. Сигареты и пиво или пиво и рис — но тогда уже просто рис, без соуса.
о лейблах
В отечестве есть сейчас люди, которые и за сотней гринов побрезгуют наклониться и, конечно, не будут выковыривать из загаженного льда Д. Вашингтона. Но нужно учесть, что такие люди даже в виде развлечения не рыщут декабрьским вечером по рабоче-спальным окраинам. То, что у бедных — образ жизни, не может служить экстремальным удовольствием для богатых (хотя и является сюжетной завязкой кое-каких экстравагантных книжек в духе “принц и нищий”). Вот если бы ковылять пришлось по льдам Антарктиды или далеких планет, отдав четверть состояния за экипировку в виде поношенных ботинок, — тогда да, может быть. Глупо платить за то, что плебеи имеют бесплатно, если вы, по крайней мере, не платите за лейбл “Антарктида” или “Марс”.
Кроме того, нагнуться за чем-либо и что-либо увидеть, уже упав, — разные вещи. И если взглянуть внимательнее на упавшего — и вокруг — и на дом, к которому упавший спешил — на черный страшный силуэт гаражей и помойки, оставшихся справа и сзади, — на черное страшное небо над помойкой, — не будет необходимости объяснять, почему человек, поднявшись, отправился в дворницкую за кайлом. Дворники, согреваемые полезным трудом, не вымерзли, и кайло тоже нашлось.
Но познакомим читателя поближе с нашим героем, пока тот, обливаясь сухим потом Платона, долбит грязный радужный лед.
Зовут его Евгений, а фамилия — фамилию нам знать ни к чему. Когда-то она была не из последних, но с тех пор, как прадедушку расстреляли чужие, дедушку — свои, папа проворовался и поехал в Сибирь, а дядя поехал туда же из-за отсутствия политкорректности, как ее понимали в 1971 году, и еще какое-то количество близких, дальних и ассоциированных родственников погибло в войну, в блокаду, в окопах коллективизации и на фронтах передовой науки — фамилия, проявив бессмысленную, но несомненную живучесть, пришла наконец в упадок. Сам Евгений принадлежит к поколению, которое на первом курсе института изучало историю КПСС, а на пятом вместо научного атеизма — историю религии, в результате чего лишилось как счастья воцерковления, так и возможности стать честными афеями. Он увидел слишком много перемен в том возрасте, когда их невозможно осмыслить, и это, создав привычку к переменам, отвратило от привычки думать. Сейчас ему что-то около тридцати, и днем он ходит на службу, а вечером сидит подле телевизора. У него два выходных костюма и половина зубов запломбирована, и, если не произойдет ничего ужасного, через пять лет он купит подержанную машину. В качестве умеренного либерала он читает газету “Коммерсант”, в качестве бессознательного деиста — книжки В. Пелевина. У него есть жена и дочь, но он выдран из сплетения родственных связей и последнюю оставшуюся в живых тетку видел три года назад, когда хоронил мать, а день этих похорон помнит лучше, чем дни детства. Было ли оно печальным — чем-то отравленным — обыкновенным, как пионерский галстук и школьная дискотека, и как сказалось на Евгении таинственное новое время, объединившее материалы XXVII съезда партии (зубрившиеся к экзамену) и первые сигареты (как символ этого нового и грядущих во взрослой жизни послаблений). Разумеется, рок-музыка, которую он никогда не любил, но столь же обязательная для духа школы и времени, как политинформация. Еще, кажется, цела Берлинская стена и, точно, жив Цой. (А какие тогда были деньги, какие? Того же цвета, что и царские: три рубля — зеленые, десятка — красненькая.) Отсутствующее воспоминание о выпускном вечере, и нет воспоминаний о десятилетии после — это как комок в горле, который нужно проглотить, не подавившись.