И только когда небо становилось линяло-серым, и на нем появлялись конопушки звезд, и Коновалиха спускала на длинную цепь Джульбарса, чтоб он мог добежать до забора и, став на задние лапы, радостно гавкнуть миру о ночном послаблении собачьей жизни, а люди беззлобно отвечали ему: «Чтоб ты сдох, Джульбарс! Как вечер, так нет от тебя покоя. Коновалиха сама дура из дур, и собака у нее такая же».
…так вот, когда это все случалось, — они выходили.
Конечно, справедлив вопрос, выходили бы они, не случись на небе звезд… Или, наоборот, случись у Коновалихи расстройство желудка и ей было бы не до свободы Джульбарса. Так вот — вышли бы они в этом случае или нет?
Должен был сложиться пасьянс из неба, собаки и Коновалихи… Без этого — нет.
Не вышли бы… А там — кто его знает…
Но так как историю надо начать, начнем ее с момента сложившегося пасьянса. Конопухи звезд слабенько мигают, и Джульбарс стоит на задних лапах. Народ желает ему сдохнуть по совершенно нормальному свойству народа желать собакам именно этого. Такой народ — другого не завезли.
Значит, все по местам и занавес истории подымается.
Они выходят и останавливаются точно там, где им пометил режиссер их жизни, — посередке улицы.
Сорока, Панин и Шпрехт.
Трое, скажем, негеройского возраста. Случись война — уже не взяли бы…
Одышливый Сорока никогда не снимает фартук. Он у него от мадам Сороки, а она женщина крупная. С Зыкину, но на голову выше. Потому фартук у Сороки кончается там же, где кончаются и штаны, которые у Сороки короткие и старые, а кто это дома носит новые и длинные? На голове у Сороки шляпа, потому что есть понятие — выходить на улицу в головном уборе. Сорока вообще человек строгих понятий. Первым делом он спрашивает:
— Ты, Панин, конечно, мое поручение не выполнил. У тебя с ответственностью слабо. Тебе говори — не говори…
Панин худой и абсолютно черный лицом, одеждой, глазами и, надо сказать, и мыслями тоже. Это давно ни для кого не секрет, чернота его мыслей.
Интересно, как на черном лице проступает краснота. Впечатление, что Панин загорается изнутри.
— Что еще вам от меня надо? — спрашивает он пронзительным голосом навсегда обиженного человека.
— Я про звезду тебя просил узнать, — говорит Сорока. — Бачишь? Она против всех ярче. Кто она?
— Сто раз говорил — Вега, — кричит пронзительно Панин. — Сто раз!
— Что ты мне лопочешь — роли не имеет. Ты мне обещал показать книжку.
— Где я ее вам возьму?
— Сходи в библиотеку, — спокойно отвечает Сорока. — Ты в ней записан.
— Запишитесь и вы, — возмущается Панин.
— Все брошу и побегу…
— Ну вот и я вам так же отвечу.
Шпрехт переминается с ноги на ногу. На нем драные спортивные штаны, сквозь которые видны волосатые синие ноги, всунутые в розовые с помпонами женские тапочки. Нежность их цвета оттеняет грязь ног, особенно въевшуюся над пятками. Тема грязных ног Шпрехта — это тоже предмет разговора, как и звезда на небе. Никогда не знаешь, какую начнет спикер Сорока. Он всегда успевает со словом раньше других, у него большой стаж по произнесению слов. На этот раз виноват Панин, и ноги Шпрехта утихомириваются в топтании на месте. Дались они Сороке, можно подумать, у самого чище. Вот руки у Шпрехта точно чище, он их всегда протирает «Тройным» одеколоном — и дезинфекция, и лечение суставов. «Тройной» замечательно помогает. Ни водка, ни «Шипр» не идут в сравнение. У Шпрехта два ящика «Тройного». Этого не знает никто, он нес его по улице под видом глицерина. А то бы уже не спастись. Силу «Тройного» народ знает. И для втирания в кость, и от простуды на грудь смоченная тряпочка, ну, и, конечно, для дезинфекции. Это в их случаях дело наипервейшее.
— Плохо играл «Спартак», — говорит успокоившийся звездным поворотом разговора Шпрехт. — Без настроения, не то что раньше.
— Все разваливается, — отвечает Сорока. — Купил хлеб, а он внутри сырой, прямо мокрый. Я случай помню. После войны один раз неудачный хлеб испекли, так зава хлебозаводом на другой же день посадили.
— Это ваши методы, — говорит Панин, — а сорок лет прошло, и что? Хлеб так и пекут сырой.
— У футболистов нет материальной заинтересованности… — идет своим путем Шпрехт.
— Это у них-то? — кричит Сорока. — Когда на всем готовом?
— Тоже ваши методы — все готовое. А мне не надо ваше готовое! — Панин уже совсем зачернобагрел. — Мне оплати как следует мой труд.
— После войны шахтерам платили будь здоров, — вздыхает Шпрехт. — Ценили. А потом все выкинштейн. Сравняли с наземными работами.
— Правильно сравняли, — говорит Сорока. — Вы за-елись. Как короли тогда жили. А что, другие вас хуже? Тот же наземник Панин.
— Так не Панину же шахтерские деньги отдали, а вашему брату. Чинодралу райкомовскому.
— А вы без нас — пыль. Были, есть и будете. Временная буза кончится, и станете по линеечке. Как миленькие.
— Мы уже не встанем. Мы пар отработанный. Наше дело судна выносить. — Шпрехт снял розовую тапку и вытряс из нее камушек. Грязную ногу при этом поставил на землю. Кривые пальцы мяли ее и получали от этого удовольствие. Что он мучается этими помпонами? Снял и вторую тапку, радостно погружаясь в жирную пыль.
— Так потом и ляжешь в кровать? — спросил Сорока.