Моя колымага была в ремонте, и я поехал в метро.
Можно было бы попытаться поймать такси, но до рождественских чудес оставалось еще полтора месяца. В воздухе висела какая-то гнусная морось, а как только с неба начинает капать, тачки исчезают напрочь. Наверно, сырость на них так действует. Другого объяснения я просто не нахожу. А если случайно и удастся схватить такси, оказывается, оно едет совсем не в ту сторону, куда тебе нужно. Объяснений этому феномену у меня нет, но у таксистов их целая куча, и все – одно другого убедительней.
Поэтому я поехал в метро.
Я так толком и не знал, кто же вызвал меня в больницу Сальпетриер. Но в это малоприятное заведение я ехал, если можно так выразиться, по вызову.
С двенадцатичасовой почтой я получил у себя в бюро на улице Пти-Шан письмо – достаточно странное, чтобы возбудить любопытство.
Письмо это я читал и перечитывал, а в вагоне первого класса, который вез меня по линии «Церковь Пантен» – «Площадь Италии» к месту, так сказать, назначения, перечел еще раз.
Оно гласило:
Дорогой товарищ!
Обращаюсь к тебе, хоть ты и стал легавым, но легавым не таким, как другие, а потом я знал тебя, когда ты был еще мальчишкой…
Письмо было подписано: Абель Бенуа. Абель Бенуа? Что-то не припомню, чтобы когда-либо, мальчишкой или позже, я знал кого-нибудь с таким именем. Впрочем, была у меня одна идейка, достаточно, правда, смутная, насчет того, откуда могло мне прийти это послание, но что касается Абеля Бенуа, никого, кто бы так назывался, я не знал.
Дальше следовало:
…Один гад затеял подлость. Приезжай ко мне в больницу Сальпетр[1], палата 10, койка…
Цифра была написана нечетко. Можно было прочесть 15 или 4, на выбор.
…Я скажу тебе, как выручить старых друзей. С братским приветом
Абель Бенуа.
Никакой даты нет, кроме той, что на штемпеле, которым в почтовом отделении на бульваре Массена пришлепнули марку за пятнадцать монет. Подпись, как обычно все подписи, достаточно твердая, хотя само письмо написано, похоже, дрожащей рукой. Но это-то понять можно. Если валяешься на койке в благотворительном заведении, значит, со здоровьишком худо, а если к тому же и руки трясутся, это обязательно скажется на почерке. К тому же колени не заменят письменного стола с бюваром. Адрес на конверте был написан другой рукой. Бумага в клеточку из почтового набора, какой пользуется каждый третий. Судя по виду, конверт с письмом довольно долго таскали в кармане или в сумочке, прежде чем бросили в ящик. Чуткому носу нетрудно было уловить, что от него пахнет дешевыми духами. Видимо, этот тип попросил опустить письмо медицинскую сестру, у которой не слишком хорошая память на внеслужебные поручения. Из письма можно заключить, что писавший его не слишком любит легавых и что нашим общим – интересно каким? – друзьям грозит опасность со стороны некоего злокозненного гада.
Я сложил письмо, сунул его к другим бумагам, которые таскаю с собой, и подумал: чего ради понапрасну перебирать все эти туманные соображения? Зряшная трата времени, так и так я скоро встречусь с этим таинственным и больным знакомцем. Если только…
Мысль, что я могу оказаться жертвой розыгрыша, до сих пор меня не тревожила, но внезапно мне в голову пришло вот что. Абель! Это тебе ни о чем не говорит, Нестор? Ну, шевели, шевели мозгами, это твоя работа. Абель![2] А что, если гад, задумавший подлость, зовется Каин? Милая первоапрельская шутка, разыгранная в середине ноября утонченным весельчаком в память о добром старом времени. Вполне возможно…
Ну, в любом случае скоро я все буду знать. А пока я огляделся вокруг, не найдется ли пары ножек в нейлоне, достойных привлечь внимание порядочного мужчины. Это меня несколько отвлечет. Даже те, кого разыгрывают, имеют право отвлечься. Это – я имею в виду женские ножки, стройные, в тонких чулках, да еще когда нога положена на ногу,– первосортное средство отвлечься. Правда, тут зависит от того, какой день… Надо полагать, сегодняшний день в этом смысле – скверный признак! – похоже, был не мой. Только в глубине вагона сидела какая-то блондинка, но спиною ко мне. Остальные пассажиры принадлежали к сильному полу. Не знаю, какие у них костыли, меня это не интересует, но рожи у всех, как на подбор, были гнусные.
Две такие образины сидели как раз напротив меня. Два молокососа в крахмальных воротничках, этакие принарядившиеся приказчики. Другая половина этого вагона была второго класса, и они не отрывали глаз от стекла, разделяющего обе части; время от времени они совершенно по-деревенски подталкивали друг друга локтями, беззвучно, по-дурацки хихикали, а ежели вдруг переставали, то, видимо не желая оставлять в бездействии свои единообразные физиономии среднестатистических избирателей, корчили идиотские гримасы. Возможно, они тоже ехали в Сальпетриер, но если так, то явно на лечение. Какая жалость, что профессор Шарко[3] умер в 1893 году. Он, несомненно, заинтересовался бы ими.
Мне надоело смотреть на этих обормотов, и я встал. Правда, у меня были еще три причины подняться. Во-первых, любопытно было взглянуть, что это их так возбудило; во-вторых, скоро была моя остановка; наконец, я испытывал странное ощущение, что за мной наблюдают, чувство, будто чей-то взгляд упорно сверлит мне не то затылок, не то спину, а избавиться от этого чувства я мог, только встав со своего места. Я встал и, направляясь к двери, скосил глаза на вторую, демократическую, половину вагона.