Сегодня я узнал свой окончательный диагноз — неоперабельный рак. Мне осталось жить несколько месяцев. Терять уже нечего, навредить я никому не могу, так как близких у меня нет. Поэтому я хочу рассказать все, или почти все, о своей жизни.
Двадцать лет я служил в специальном подразделении, которое не значилось ни в одном реестре. Я не имел военного билета, трудовой книжки, паспорта, дипломов. Вернее я имел их десятки, но ни одного на свою настоящую фамилию, которую унаследовал от родителей. Меня лишили моей фамилии, имени, отчества, моих близких, моей биографии. Меня лишили жизни.
За эти двадцать лет мне пришлось вольно или невольно причинить людям столько горя, что теперь я чувствую необходимость в очищении. Единственное, чего я боюсь, так это навлечь беду на людей, через которых хочу передать рукопись. Поэтому я не указываю здесь реальных имен, географических названий, умалчиваю о некоторых фактах, к осмыслению которых наше общество еще не готово. Пусть они уйдут со мной.
В свою первую учебку я попал из армии, не прослужив и полугода.
— Соберите вещи, документы, сдайте постель старшине и через двадцать минут стойте у КПП, — приказал дежурный по части. — И подшейте свежий воротничок. Смотреть противно!
Через двадцать минут я стоял у КПП с вещами.
— Ты что ли на комиссию? — спросил водитель подъехавшей почтовой машины. — Садись по-быстрому.
Машина тронулась и покатилась вместе с ней моя жизнь в совершенно удивительном направлении.
— Курить не найдется? — спросил водитель.
Я отрицательно мотнул головой. Водитель вздохнул и достал из бардачка свои.
Я ехал, подпрыгивая на изношенном сиденье, смотрел на проносящуюся мимо гражданскую жизнь и тихо радовался неожиданно свалившейся на меня передышке от порядком надоевшей казарменной рутины.
— Прибыли. Пожевать чего нету?
Я снова замотал головой.
В коридоре, где располагалась комиссия, гул стоял как в бане в воскресный день. Молодые ребята-«стригунки» одинаковые, как только что выпавшие из-под пресса медные пятаки, бродили, бестолково тычась в двери кабинетов, одевались, раздевались, отвечали «Я!», когда выкрикивали их фамилии, обменивались впечатлениями, курили украдкой в туалете. И так же, как все, бродил, раздевался, одевался, заглядывал в двери, робея перед суровой настойчивостью отборочной комиссии, я.
— Сядьте. Встаньте. Наклонитесь, — требовали врачи.
— Скажите: «Свисток свистел шепотом».
— Татуировки, родинки, шрамы есть?
— Повернитесь. Еще. Поднимите руки. Опустите. Все чисто.
— Высоты, темноты, замкнутого пространства боитесь?
— Какого пространства?
— Под диваном в детстве не боялся сидеть? А в погребе?
— У нас не было погреба.
— Ладно, иди.
— Во сне разговариваете, храпите?
— Я не знаю, я во сне сплю…
Все происходящее напоминало мобилизационную комиссию. Но бросалась в глаза какая-то однотипность всех призывников — средний рост, средняя комплекция, даже внешность какая-то усредненная. Все отслужили в частях не больше полугода, все без предупреждения были сняты с мест, никому ничего не объяснили.
— Куда нас отбирают? — бесконечно гадали мы, — в подводники, что ли?
— Ага. В подводные танкисты, — подмигивали шутники.
— Как это?
— А так. В танки позапирают и в море побросают. Плавай.
Постепенно толкотня в коридорах убывала, призывников оставалось все меньше и меньше. К вечеру на стульях у стен сидело десятка три, покрывшихся от холода пупырышками, «счастливцев».
— Стройся! — приказал старшина саженного роста и, не без иронии поглядывая на наши впалые животы и болтающиеся на подвздошных костях безразмерные армейские трусы, скомандовал: — Всем одеваться и в автобус. Быстро! Вояки. Тоже мне…
— А куда мы едем?
— В карантин.
— Так мы его уже проходили в частях.
— То был карантин, а это будет карантин! — многозначительно объяснил старшина. — Ну, да вы сами поймете. Больше вопросов нет? Тогда айда!
Карантинные странности начались сразу же. В казарме не было дневальных и обычной в таких случаях наглядной агитации. Зато между койками стояли полутораметровые перегородки из крашеной фанеры. То есть каждый спал как бы в своей маленькой келье, а не на глазах сотни сослуживцев, как в обычной казарме. Форма была без погон и знаков различия. Никто не орал утром: «Подъем!», все поднялись сами и недоуменно слонялись по казарме. Казалось, о нас напрочь забыли.
— Нет, ну видели мы бардак в армии, но не до такой же степени! — удивлялись «старики», отслужившие в частях на один-два месяца больше остальных, — это что-то вообще!..
Наконец явился давешний старшина.
— Встали? — как-то совершенно по-домашнему спросил он. — Тогда шагом марш в баню и столовую.
И в последующие дни нас не заставляли делать ничего из того, к чему мы успели привыкнуть за месяцы службы. Мы не бегали кроссы, не стреляли, не отжимались, не ходили в наряды. Целыми днями мы общались с неразговорчивыми (если это не касалось их специфики) личностями в белых халатах, накинутых поверх армейских кителей, сутками сидели в темных, беззвучных комнатах, безропотно позволяли оклеивать себя датчиками и опутывать проводами. Мы перестали замечать присутствие глаз телекамер, закрепленных в учебных классах, казарме, столовой и даже курилке. Привыкли к ежедневным отчетам о «прожитом дне», где подробно описывали все, вплоть до снов, случайных мыслей и оброненных слов.