1. ПТИЦЫ УЛЕТАЮТ С ОСТРОВА
— Странный мне сон приснился, — негромко сказал Каштан. — Будто птицы улетают с острова…
Соседи по палате удивленно взглянули на него. Каштан лежал на спине, натянув одеяло до подбородка, и смотрел в потолок. Бледное его лицо со впавшими глазами было похоже на алебастровую маску.
Игорь спросил у Каштана:
— А что это был за остров, Юра?
— Не знаю. Наяву я такого сроду не видел. Голый, каменистый остров. И птиц на нем — тьма-тьмущая. По их как будто что-то напугало, и они удирают… целыми тучами.
Юрий настолько ослаб за последние недели, что даже говорить ему было трудно. И тихий голос его напоминал шелест.
Сопалатники относились к Каштану с чувством острой жалости. Они знали, что Юрий обречен, испытывали перед ним что-то вроде вины. Хотя никто не объяснит, почему скорбный жребий падает на одного и минует другого. Почему троих обитателей палаты судьба пощадила, а от четвертого — Каштана — болезнь так и не захотела отступить. Она вгрызалась в него все упорней и злей. И теперь Юрий угасает. Жить ему осталось совсем недолго.
Больничному быту присущи свои горестные ритуалы. И сопалатники Каштана — Иван Михайлович, Игорь и Вениамин — уже могли предсказать, что произойдет через неделю-другую. Наступит день, когда Каштана отгородят ширмой. А через сутки-двое после этого, вероятней всего в предрассветный час, случится неизбежное.
Уже сейчас можно уловить смятение в глазах лечащего врача Ии Львовны, стоит ей появиться в палате. И в голосе заведующей отделением Поповой во время разговора с Каштаном чувствуется душевное напряжение.
В туберкулезной больнице все четверо оказались почти одновременно — в самом начале зимы.
Старший среди них по возрасту Иван Михайлович к недугу относился с философским спокойствием, воспринимал его как временную помеху, подлежащую устранению. Он был востоковедом и даже здесь не прекращал научной работы, вычитывал гранки, вел переписку. Иван Михайлович занимался исследованием роли ислама в новейшей истории. Он мог часами охотно и со вкусом рассказывать Игорю, Юрию и Вениамину о народах Востока, о мусульманских обычаях, о Коране и пророке Мухаммеде, открывая им совершенно неведомый, причудливый мир.
Первые месяцы и Каштан принимал участие в общих беседах, спорах, воспоминаниях. Но болезнь постепенно стала отнимать у него все больше сил — и физических и душевных. Он стал реже говорить, улыбаться, меньше двигаться. Им овладела апатия. Часами лежал в задумчивости или полузабытьи, вяло отвечал на вопросы врачей и сопалатников. Хворь изнуряла его. Свою немощь он стал особенно ощущать в последнее время, с наступлением весны.
Иногда он поднимался с постели, одолевая дрожь в расслабленных ногах, подходил к окну. Молча смотрел через стекла на безотрадный мартовский пейзаж: сырое серое небо, сырой серый снег, на больничный двор, застроенный одинаковыми кирпичными корпусами, на голые черные ветки деревьев.
Ныло в груди.
Он понимал, что умирает. И уже не отгонял мыслей об этом. Если бы его спросили о теперешних ощущениях, он, вероятно, сказал бы, что ему зябко. Не то чтобы он мерз или его лихорадило, нет. Наверно, думал он, организм устал бороться с болезнью, жизненная энергия испарилась из всех клеточек тела, и теперь каждая из этих клеточек чувствует зябкость.
Черт его знает, как ему не повезло!
До тошноты опостылела эта изнурительная, теперь уже бессмысленная маета с уколами, ингаляциями, орошениями, таблетками, холодными прикосновениями металла в рентгеновском кабинете. Мутило от устоявшегося больничного духа — смешанных запахов хлорки, испарений стрептомицина и щей.
Эта проклятая хворь почему-то болезненно обострила обоняние, неприятные запахи раздражали и угнетали.
Но он убедился также и в другом. Оказалось, в памяти хранятся отчетливые воспоминания и об ароматах, дарящих радость. Из давнего прошлого, из забытья явственно донеслись до Каштана благодатные запахи свежескошенного сена, срезанного гриба, дуновения горьковатого дыма от тлеющих осенних листьев.
Из детства докатились два самых прекрасных запаха, которые принесли ему ощущение счастья. Первый из них — воздух столярной мастерской, в которой работал его отец, настоянный на смолистых ароматах распиленных досок, опилок, стружек.
И другой — звонкий, ликующий запах внесенного в дом с холода замороженного белья. Заиндевелые и затвердевшие на морозе до крепости дерева простыни источали и холод, и веселый бодрящий запах… Это единственная вспышка — воспоминание о матери, запечатлевшееся в памяти ребенка.
Каштан чувствовал, что соседи по палате, глядя на него, испытывают сострадание. От этого было не по себе. И большую часть Бремени он теперь старался лежать с прикрытыми глазами, как бы отделяя себя от них. А чтобы заглушить тоску, отдавался воспоминаниям.
Медленно перебирая годы детства, юности, зрелости, он хотел извлечь из них и ощутить все светлое, что выпало на его долю…
Словно серебристые пузырьки, всплывали из глубины эти воспоминания о счастливых часах, о моментах радости.
Что он любил в уходящей жизни?