— Корову бы завести, — мечтал Тауфик, поглаживая лоб. — Утром в Лядской сад вывел, привязал к дереву — и хоть что делай. Садовник цветы нюхает, корову обижать ему ни к чему. Зато молоком залейся.
— Ну и додумался! Кто же тебе разрешит: в городе — корова! Ну и голова у тебя! — оборачивалась от корыта мать. К стене прислонялась занемевшей спиной. — Теперь не война, макароны выделяют. Без каши и масла не живешь. Сахар во рту тает. Проголодался, что ли?
— Без коровы плохо, — сказал Тауфик. — Не хуже лошади.
— Лошадь телегу возит. Городской, а языком за коровой ходишь. Далась она тебе, ненаглядная. Руки, ноги с ней потеряешь, молоку не возрадуешься. По камням колеса бегают, не копыта.
Тауфик съездил на санях в деревню, вот и заговорил о корове. В базарный день нагрянули родственники — развязали платки, почаевничали, обсуждая новости, и увезли его на побывку в деревню Марясово. Только полозья завизжали по морозному снегу. А там — корова Резеда паром дышит, сосульки вокруг нее слезами текут. В заголубевшем глазу влага не остывает, на костистой голове солнце пляшет. Было морозно, а тут вдруг весна снежным комом с крыши упала. В животе коровы теленок толкается. Навоз в углу преет. Тауфик прижался ухом к вздымающемуся боку коровы, услышал, как погуживает, томится там, в потемках, в тесной замкнутости, неизвестная жизнь, и будто стукнулся своим сердцем о ее сердце, крупно призывающее из мрака, живое, теплое, непомерное. Отзывалось оно громкими толчками, всплывая, уплывая, могучее, как колокол, звучащий над тишиной поля, — коровье сердце, без устали разгоняющее кровь по необъятному телу. И тогда удивился Тауфик, приняв слухом наружный гомон деревни, пронзило его блескучей иглой бесконечное течение нескудеющей жизни на земле — белизна снега за воротами, кудрявый дым над крышами, одинокое дерево у колодца. Жизнь выходила шумным потоком из ноздрей коровы, из нутра ее, жуткого и тайного, присоединяясь к звукам мира теплом и запахом. И каждый день — утро ли, вечер — гладил Тауфик корову Резеду по голове, угощал корочками хлеба. Корова была покорная, терпеливая, задумчивая.
С тем теплом и вернулся в город, и словно корова Резеда пришла за ним на веревочке по весенним булыжникам. И никуда больше не захотела уходить.
Вроде безделица, как сон навязчивый, а прижилась корова в его непрояснившейся душе, продышала через глубокий снег окошко…
Бегал Тауфик в школу, наискосок пересекая улицу, шалел на ветру враспашку, а корова Резеда вела за ним зеркальными глазами — жила и жила всегда поблизости, дожидаясь травы, а свету уже было много, лучи ударялись о всякое стеклышко, отскакивали к лицу, обжигаясь, а сугробы оседали, подмокали помаленьку, открывая камни.
И обычно произносил он вечером, когда спадал бестолковый шум дня и двор за окнами притихал, готовясь к ночи:
— Сарай есть, корова могла бы поместиться. Травы сколько хочешь в парке, накосил бы на зиму. Завались травы.
— Ты косу-то не видел.
— Габдулхай показывал, да снег был, а то бы и покосили. Выучусь, не бойся. Стыдно мне, что ли?
Братишка спал, разбросавшись. Печка излучала мягкий жар старинными, потресканными изразцами. Тауфик всю войну согревался о сияющие, не до конца постаревшие камни с завитками и птицами на гладкой поверхности. Любил печку, обхватывал ее руками. А теперь вот полюбил корову Резеду и запах помнил сомлевшего сарая — запах широкого тела коровы, соломы в льдинках и сырой ременной кожи по стенам.
Мать сливала воду, развешивала белье, а он не слышал — утонул в траве, а то взбегал на облысевший пригорок и разворачивал кнут над головой. Свист настилался понизу лощины, как испугавшийся зверь, обдираясь о кусты орешника… Тауфик встряхивался и присоединялся к братишке.
Так из ночи в ночь и перетекало время белой молочной струйкой.
Утром стучал ладошкой по окну дружок Азат, вспотевшая челочка вылезала из-под малахая.
— Эй, засони! — Крупные зубы, как белые фасолины, лезли наружу. Язык облизывал стекло. Рот Азата распахивался розовым сундучком. — Открывай! Сам спишь, а я, может, мерзну…
Садились на кухне. Намазывали хлеб маслом и пили чай.
— Вкуснее твоего кипятка на свете нет, — похваливал Азат. — Сахар голубой, кусай не откусишь, пока сам не согласится растаять. Про масло язык не может говорить, все время наслаждается.
— Мать из буфета приносит. Буфет у них на аэродроме. Летчикам и шоколад полагается. Может, плитка целая или две. А разве съешь столько-то? Куда-а-а… Я тебя угощу, погоди, устанешь жевать.
— Не устану, — зажигался Азат и видел себя перемазанным в шоколаде: «До чего красиво!» — У меня не задержится.
— Без масла тоже никак нельзя, зрение портится, — поучал Тауфик. — Полетай-ка! В небе все по-другому: молния ударит — хвост отрубит. За ней уследить надо.
— Птица без шоколада все видит, где ей масла взять, — начинал сомневаться Азат. — Ласточка вон какая быстрая.
— Много ты понимаешь! А мы с тобой кем станем?
— Я петь буду, — сразу отвечал Азат.
— Значит, и тебе без масла нельзя. Голос смазывать полезно, по утрам хотя бы. Не охрипнешь тогда, пой без остановки. Если бы у меня была корова Резеда, я из тебя, знаешь, какого певца сделал! Соловья почище. Лопал бы и лопал масло.