Ночью, часа в три, когда в доме все стихло, Галина осторожно потрясла Петра за плечо и зашептала: «Петя, кажется… пора. Петя…» Она боялась застонать, сдерживала себя изо всех сил, придавливая внутри этот стон, и шепот был прерывистый, невнятный, испуганный. Петр после длинной смены — весь день пахал пары — спал без задних ног, как всегда легонько похрапывая; он недовольно буркнул что-то в ответ и полез головой под подушку, но смысл слов, не сами слова, а их смысл дошел до него, хоть и с опозданием; он вскочил:
— А? Уже? Куда теперь?
— Тише. Одевайся, поедем. Пора, кажется.
На улице брезжил ранний летний рассвет, и Петр заметил, что лицо у нее такое же белое, как ночная рубаха, глянул со страхом на большой живот, обхваченный руками, и мигом слетел с кровати, заметался, забегал по комнате.
— Да тише, тише.
— Я быстро, черт, куда штаны делись!
— Да вон на кровати, на спинке они.
И подумать бы никогда не мог, что он, Петр Кудрявцев, может так испугаться. Нога в штанину не лезла, у рубахи не застегивались пуговицы, а голова ничего не соображала, будто ахнули из-за угла мешком. Но тут проснулись тесть с тещей, прибежали к молодым и внесли кое-какой порядок. Тесть выгнал за ворота «Москвич», теща собрала в узелок нужные вещички. За рулем Петр немного пришел в себя, но страх не отпускал. Галину усадили на переднее сиденье, она теперь уже не могла сдерживать себя и стонала изменившимся, хриплым голосом.
Сухо щелкнула скорость, и «Москвич» тронулся.
— Сильно больно?
Галина не ответила. Закусив губу, она смотрела вперед остановившимися глазами. Как доехали до райцентра, как подрулили к роддому, Петр потом и вспомнить не мог. Все словно в тумане. В чистенькой белой прихожей Галину у него перехватила медсестра и повела ее дальше по коридору. Он сунулся следом, но тут вышла навстречу еще одна медсестра, остановила:
— А ты куда лезешь? Ну-ка живо на крыльцо!
Доски крыльца были еще холодными с ночи, влажными от росы. Утро только-только начиналось. Больничный двор понемногу оживал: проехала санитарная машина, две женщины в серых халатах тащили какие-то бачки, переговаривались между собой и смеялись, потом засновали служивый люд и больные. Сидя на верхней ступеньке, Петр тупо на все глядел и старательно слушал. По рассказам он хорошо знал, что женщины в таких случаях громко кричат, а потом, следом за этим криком, раздается голос ребенка. Но ни Галина, ни сын голоса не подавали. О том, что у него может родиться девочка, Петр никогда и не думал, даже мысли такой не допускал. Только сын, только Максим Кудрявцев. Звучит!
Оперся ладонями о доски крыльца и заметил, что они уже сухие. Так сколько времени он сидит здесь? Откуда-то появился бродячий телок, подошел к «Москвичу», обнюхал колеса, поднял голову и добрыми, глупыми глазами посмотрел на Петра. Тот ему подмигнул. Телок радостно взбрыкнул задними ногами и резво стриганул по двору, выставив трубой хвост. Петра это рассмешило, и он заулыбался, поворачивая голову на звук открывшейся двери. Над ним, сунув руки в карманы халата, стояла та самая медсестра, которая его выпроводила.
— Ждешь? Ишь, разулыбался. Сын у тебя. Такой боровичок — четыре триста. Все нормально, здоровы.
— Правда? — еще не поняв всего сказанного, недоверчиво переспросил Петр.
— Какие-то вы все не того…
— А посмотреть можно?
— Ишь, скорый. Завтра. Фу-у-ух! Опять жара будет, хоть бы дождик плеснул…
Петр выехал из райцентра, на краю бора остановил машину и упал спиной на мягкую влажную траву. Вокруг него костериками цвели огоньки, чуть покачивались на своих крепких высоких ножках и взблескивали на солнце редкими каплями. Снизу ему особенно хорошо было видно, как они взблескивали и как от этих капель отскакивал мгновенный, неуловимый свет. Все было чистым, свежим в лесу и на поляне, усеянной огоньками, чисто, прозрачно было в небе и в воздухе, и сам Петр тоже чувствовал себя чистым, легким, как будто только что нахлестался в жаркой бане березовым веником.
«Благодать-то какая, — негромко говорил он самому себе. — И я отец. Я, Петька Кудрявцев, отец. Сын у меня Максим. Мой. Из нас с Галиной — Максим».
Он повернулся на живот, положил на руки голову и, вдыхая густой запах прелой земли, засмеялся.
Дома Петр поставил машину в гараж, известил тестя и тещу и отправился на поле — пахать пары. Все у него шло сегодня вразброд, не знал, за что хвататься, и понимал, что только на работе успокоится душа. Трактор по-прежнему стоял на краю загонки, где он вчера его оставил. На этом поле пары уже заканчивали, и Петр пахал один. Сегодня это ему было даже на руку: никто не мешал, не тревожил. Мотор трактора гудел ровно, тащилось за ним легкое облако пыли, и от лемехов плуга на разворотах отскакивали солнечные зайчики. Отваливаясь, пласты черной земли жирно блестели. И на смену раздерганным, несуразным мыслям, на смену шальной радости приходило тихое, приятное спокойствие. И Петр думал не торопясь.
На будущее он загадывал: как только сын чуть подрастет, он ему купит велосипед, сначала трехколесный, маленький, а потом большой, двухколесный, научит Максима кататься. О велосипеде прежде всего он думал потому, что сам рос без родителей, у тетки, и в пацанах ему очень, до слез, хотелось иметь велосипед. Но у тетки лишние деньги не водились. Еще он накупит Максимке самых разных игрушек. Хотя дело, конечно, не в игрушках — купить все можно, но все равно пусть будут. А главное, он постарается, чтобы Максимка рос толковым, не капризным. Как это сделать, Петр еще не знал, но верил, что научится, придумает.