Минут за десять до отхода курьерского поезда в Москву перед пульмановским вагоном [1] стояла кучка дам и мужчин.
Провожавшие молодую чету Руслановых, три часа тому назад повенчанную в одной из модных домовых церквей – в «Уделах», были из «монда» [2].
Несколько хорошеньких женщин, много элегантных костюмов и шляп и тонкий аромат духов. Два красивых, моложавых, седых генерала. Офицеры блестящих полков. Юный мичман и десяток статских в модных пальто на безукоризненных фраках с цветами в петлицах.
Все казались оживленными и слегка возбужденными.
Чуть-чуть отделившись от кружка, стоял пожилой господин с выбритым усталым лицом и равнодушным взглядом, в черном пальто и с фетром на голове.
Он говорил старому адмиралу о погоде в Крыму прошлой осенью. Слегка наклонив голову, адмирал напряженно-внимательно слушал, словно бы боялся проронить одно слово пожилого господина. В лице и в фигуре старика адмирала было что-то искательное и жалкое, хотя его высокопревосходительству не было ни малейшего дела ни до его превосходительства [3], ни до прошлогодней погоды.
Многие из провожавших Руслановых взглядывали на него значительно, с невольно раболепным чувством. Проходившие мимо мужчины, видевшие пожилого господина в его приемной и даже не бывавшие там, почтительно снимали шляпы, и лица их как будто расцветали, когда его превосходительство любезно приподнимал свой фетр с коротко остриженной заседевшей головы, не припоминая или не зная господ, кому кланялся.
Несколько ливрейных лакеев, стоявших сзади, упорно смотрели на него, и глаза их прилично-серьезных бритых лиц, казалось, загорались горделивым восторгом перед его престижем.
Казалось, невольное и часто бескорыстное раболепие было привычно пожилому господину и не стесняло его. Он принимал его как нечто естественное, как то самое, что испытывал и сам в те времена, когда достигал высоты положения.
Мимо кучки провожающих шнырял господин, могущий внушать подозрение, не будь он вполне прилично одетый молодой человек в цилиндре, откровенно стремительный, озабоченный и победоносный, с бегающими, почти вдохновенными глазами.
Он так жадно оглядывал женские наряды, бросая более деловитые, чем восторженные взоры на женские даже хорошенькие лица, что можно было принять молодого человека за дамского портного, желающего «схватить» последнее слово фасонов платьев, жакеток и шляпок.
Немедленно объяснилось, что молодой человек не портной. Он набросился на начальника станции и, чуть не коснувшись его юпитерского лица своим длинным и тонким носом, с фамильярною торопливостью и краткостью допрашивал: «Кто новобрачный?.. Куда? Фамилии генералов? Посаженый ли его высокопревосходительство? Кто – в белом, сером, зеленом костюмах? Кто мать молодой?.. Голубчик… Как же не знаете всех… Непостижимо!..»
Он полетел по перрону, напал на обер-кондуктора, вернулся и небрежно спросил ливрейных лакеев о сиреневом платье. В несколько минут он узнал все, что требовали его обязанности, и, присевши на скамью, вынул записную книжку и стал набрасывать материал для заметки в завтрашнем нумере бойкой газеты, обращающей внимание на свежесть великосветской хроники.
– Это – репортер! Завтра попадем в газеты! – с гримаской, но втайне довольная, заметила одна дама.
«Молодая» – высокая, стройная брюнетка с крупной родинкой на загоревшейся матовой щеке, возбужденная и счастливая, казавшаяся гораздо моложе своих двадцати шести, была в «стильном» сером дорожном платье и в большой шляпе с яркими цветами, придававшей ее хорошенькому энергичному лицу что-то кокетливо вызывающее и горделивое.
Она стояла в центре кружка провожающих, обмениваясь со всеми короткими ласковыми словами. Все эти родные и знакомые, не раз подвергавшиеся ее злословию, казалось, так сердечно высказывали ей привязанность, так горячи и искренни были их пожелания, что все, все казались ей в эти минуты необыкновенно милыми, хорошими и добрыми. И она как-то невольно придавала значительность и сердечную приподнятость своим самым обыкновенным и незначащим словам.
Но вдруг по лицу молодой женщины мелькнуло выражение испуга.
– Слушай, мамочка…
Пожилая, внушительного вида, сильно молодившаяся, подкрашенная вдова известного боевого генерала, довольная, что ее Мета вышла наконец замуж влюбленная и расходы заботливой матери сократятся, – услышала своим чутким ухом тревожную нотку в голосе дочери. И генеральша с еще большей нежностью спросила:
– Что, Мета?
– Мне… Пришли в Алупку мой берет… Я забыла взять… Не забудь.
– Завтра пошлю, милая.
И, словно бы внезапно спохватившись, прибавила:
– А ты и не хотела показать, как устроились в купе. Покажи…
– Пойдем, мама…
И когда они вошли в маленькое купе, полное букетами цветов, мать воскликнула:
– И как же хорошо… И как я рада, что ты счастливая! – прошептала мать.
– О да… да… Но, мамочка… Ведь надо Никсу сказать, – чуть слышно, взволнованно сказала Мета.
– Я говорила тебе… Не теперь только…
– А когда?
– Завтра, послезавтра… понимаешь… Как мы обворожительны! – восхищенно промолвила мать и обняла дочь. – Ну, идем, Мета.