Быстренин и Муратов, лейтенанты черноморского флота, недавно назначенные командирами, были влюблены в свои парусные суда.
Первый – в красавца, с одной высокой мачтой, носившей большую парусность, тендер «Ястребок». Второй – в стройную, хорошенькую, с двумя слегка наклоненными мачтами, шкуну «Ласточку».
И «Ястребок» и «Ласточка» отлично ходили и мастерски управлялись лихими молодыми капитанами.
Они были товарищи по корпусу, закадычные друзья и оба завзятые охотники.
Ходили на охоту вместе, хотя несколько лет тому назад вспыльчивый Быстренин и всадил в ляжку друга заряд дроби за то, что Муратов стрелял не в очередь, как было условлено, и убил пару жирных перепелок. А очередь должна соблюдаться свято. Сознавая себя виноватым, Муратов даже не выругался и стал сконфуженно снимать сапоги и штаны. И когда Быстренин начал извиняться, Муратов остановил товарища:
– Брось, Николай Иванович! Я не в претензии. Сам виноват. А ты – порох. И вдобавок сегодня пуделял, а я без промаха. Досадно только, что нельзя сегодня охотиться! – добродушно прибавил Муратов.
Быстренин вытер кровь, сделал перевязку, забинтовал ногу, и друзья пошли в Севастополь.
Раскаяние свое Быстренин вымещал на своем «Джеке». Умный молодой пойнтер решительно не понимал, за что его беспощадно вытягивали плетью. Ведь не он же виноват, что хозяин не заставлял птиц падать. Джек так непокорно визжал и с таким испуганным удивлением и укором смотрел на Быстренина, что тот ожесточеннее стал стегать собаку.
– За что это ты Джека, Николай Иванович? – спросил Муратов.
– Он знает… шельмец. Не гоняйся за птицей, если я не велел.
Муратов взглянул на раздраженно-сконфуженное лицо Быстренина и не продолжал.
Быстренин оставил Джека в покое и, повеселевший, стал обычным приятным собеседником и подчас остроумным зубоскалом.
Муратов, по обыкновению, более слушал и восхищался другом.
В Севастополе, конечно, не узнали, что Быстренин залепил заряд Муратову. На вопросы Алексей Алексеевич коротко отвечал: «Споткнулся… уронил ружье, спустился курок». Быстренин, напротив, подробно рассказывал, как это случилось. Через три дня друзья снова пошли на перепелов. Было время перелета.
Не омрачилась дружба лейтенантов даже и тогда, когда год тому назад они одновременно «втюрились» в севастопольскую чародейку «Марусю», как все за глаза называли единственную дочь крикуна-добряка адмирала Ратынского, старавшегося показать, что он… ууу… какой строгий, и когда-то писаной красавицы-адмиральши, которую мичмана не без основания прозвали «адмиралом», а мужа – «адмиральшей».
Стройная, хорошо сложенная и грациозная красавица брюнетка с белым матовым лицом и большими жгучими глазами, силу чар которых она часто пробовала с задорным любопытством двадцатилетней южанки и уверенностью балованной победительницы сердец, Маруся кокетничала с двумя лейтенантами и обоим подавала некоторые надежды.
Быстренин, пригожий, кудрявый брюнет со смеющимися, ласковыми глазами, не уставая, щеголял и умом, и насмешливым остроумием веселой болтовни, и цитатами из Лермонтова, и мечтательными иносказаниями, и восторженным восхищением. Разумеется, при всяком удобном случае он крепко пожимал маленькую руку Маруси, словно бы хотел подтвердить свои чувства.
Маруся находила, что Быстренин интересен. И влюблен интересно. И, верно, сделает предложение интересно. И она не всегда сердилась на продолжительность и силу пожатий рук и сама слабо пожимала в ответ, словно бы не лишая влюбленного надежд.
Недурен был и Муратов, – высокий, стройный блондин с мужественным загорелым лицом. Быстренин без устали болтал. Муратов неизменно красноречиво молчал при Марусе. Но его голубые глаза, светлые и серьезные, говорили более, чем нужно было для такой любознательной чародейки.
И Маруся находила, что Муратов иногда молчит очень интересно и влюблен серьезнее, чем Быстренин. Ей было приятно и весело сознавать, что такой мужественный и серьезный человек, казалось, боится ее больше, чем самого адмирала Корнилова [1], и что достаточно ей ласково улыбнуться или обжечь взглядом, чтобы Муратов светлел и бледнел.
Он, правда, не пожимал ее рук, как нахал Быстренин, но она чувствовала, как подчас вздрагивает его рука. Она чувствовала его горячее дыхание и блеск его упорных глаз во мраке волшебного вечера, когда он прощался с нею на бульваре или на Графской пристани.
И Марусе вдруг казалось, что Муратов был бы верным рыцарем-мужем, красивым, любящим навсегда, и она пожимала крепко его вздрагивающую руку, и голос ее нежнее шептал: «До свидания!»
Муратов, мало знавший женщин, уже возмечтал, что рай находится в Севастополе. И скоро на бульваре же, словно бы темнота и нега волшебного теплого вечера так же помогает признаниям, как и преступлениям, – вдруг прошептал, точно виноватый в чем-то:
– Марья Александровна… Разрешите просить вашей руки!
Маруся не испугалась. Слава богу, не первый раз просили ее руки. Она, конечно, поблагодарила за честь; не скрыла, что Алексей Алексеевич ей больше чем нравится, но…
– Позвольте подумать… А пока пусть это будет секретом… Не проговоритесь Быстренину… Он болтун… Обещаете?