Есть ночи, которые не позабыть.
Спал деревянный Кудымкар. Ни огонька в окошке, ни голоса на улице. Лишь изредка пройдет, простучит каблуками по гулкому дощатому тротуару запоздалый прохожий — и снова все тихо. Бесшумная Иньва, и днем-то неторопливая, даже Иньва совсем уснула. Молочная пленка тумана, покачиваясь, поднималась от реки — темной и маслянистой в неверном свете белой пермяцкой майской ночи.
Небо было зеленое. Курчавые завитки тополей и кленов издали казались коричневыми. Матово отсвечивали деревянные крыши. Тихо. Изредка, спросонок, то тут, то там взбрехивали на задворках полуночные псы. Взбрехнет, сам проснется — и конфузливо смолкнет.
Город спал. Не спал только соловей.
Откуда он? В этих краях, как некоторые утверждают, соловьи не водятся. Так откуда же он? Залетный?
Соловей пел.
Нам — мне и другу моему — очень охота увидеть поющего соловья. Мы идем, смолкшие и настороженные, подкрадываемся, затаив дыхание, прислушиваемся… Вот только что прищелкнул, словно прочищая горло, примерился, приноровился — и пошло все такое и этакое, что словами и не передать.
Где он, соловей? В кроне вон того громадного клена, что склонился над ветхим дощатым забором? Мы крадемся. Под нашими ногами неслышно вздыхает мягкая и, кажется, еще теплая дорожная пыль. Мы ступаем бесшумно. Так охота взглянуть, так охота застать соловья поющего… Нет, не здесь, не на этом клене. Здесь — тихо. А соловей — он уже заливается и прищелкивает совсем на другом, на соседнем дереве, вон на том, что стоит возле одинокого домика… Крадемся к домику, приближаемся, — нет, и не здесь, а дальше… дальше… дальше… А соловей, словно зная наши намерения, уже заливается будто и впереди нас, и позади, и вон там, справа, и вон там, слева… Полно соловьев!
И мы с другом начинаем говорить о том, что вот так и в жизни своей человек — ходит, бродит, ищет себя. Делает он, человек, на земле какое-то вроде нужное дело, а сам все прислушивается к той соловьиной песне, что звучит у него в сердце. Звучит — а наружу не вырвется, пока что никак вырваться не может. Человек ходит, бродит, заглядывает туда и сюда, выискивает, где неслышно опустился на ветку серенький, неприметный — твой! — соловушка.
— Вот так, — говорили мы, — ходит он, человек, пробует себя то в одном деле, то в другом, в третьем… все не то, все не то… И вот вдруг рождается в нем именно то, ради чего, быть может, он и появился на земле. Настоящее, единственное, заветное.
Мы говорили: знает ли каждый из нас свою собственную соловьиную песню? Делаем ли мы то, к чему более всего душа твоя лежит? Дело, которое ты делаешь, — настоящее ли оно? Или ты способен на большее?
Опустился ли соловей на твое плечо?
И мы заговорили о человеке, могильный холмик которого к тому времени еще не порос травой.
Не порос ни травой и ни цветами.
Он погиб ранней весной, и потому ни ветры и ни друзья еще не принесли ему на холмик ничего, кроме своих сожалений.
Мы заговорили о безвременно погибшем молодом писателе Анатолии Баяндине. О том, как трудно разглядеть своего соловья, нелегко найти собственную песню.
А тот, настоящий, живой, такой серенький и неуловимый, заливался над спящим Кудымкаром, над притихшею Иньвой. Но столько страсти, столько неистребимой жажды жизни, радости и любви, и весны, и воли, и наслаждения своим голосом было в этой соловьиной песне!
Как хорошо, видимо, бывает, когда удается собственная песня!
Светлела короткая северная ночь. На крыши опустилась мягкая пепельная тень — предвестник утра. Зеленое, небо становилось серым — стальным — оранжевым — голубым. Занималась заря. Туман полег на Иньву, слился с темным ее зеркалом.
А мы все ходили и ходили по пустынным улицам. Давно затерялась, растаяла песня соловья. На том берегу залязгало железо об железо — кто-то заводил трактор, но машина не просыпалась. Стало совсем светло. Пушистая глинистая пыль оседала на наших башмаках и — от наших шагов — на лопухах, что так густо росли по канавам вдоль высоких деревянных тротуаров.
Мы говорили о человеке, которого уже не было в живых. Толковали о его литературной судьбе. И, как это обычно бывает, когда речь заходит об отошедшем, мы были щедры безмерно и объективны до крайности.
Мы убеждали друг друга, что Анатолий был талантливым человеком.
Честно признаться, талантливым мы его считали и раньше. Но — тоже честно — ему мы об этом не говорили. Тогда мы обходились словами расплывчатыми, обтекаемыми и скучными. Например: «Да, здесь что-то есть… да, но это надо еще продумать… да, но надо еще поработать». Все это, вообще-то, было верно. Ему надо было и продумать, и поработать, и поучиться. Но в то же время все это было и неверно.
Потому что в те времена мы, окружающие, говорили ему все что угодно, кроме того, что в те дни Анатолию было, вероятно, всего нужнее: внятное слово поощрения и крепкая, товарищеская, требовательная поддержка.
Только одно-единственное слово! Слово, сказанное вовремя и кстати. Скажи его — и человек поверит в себя, в свои силы, в свое призвание. Мы часто, к сожалению, боимся похвалой испортить человека, — так мы внушаем себе. Мы предпочитаем критиковать. В быстротекущей жизни нашей мы порой забываем, что человеку время от времени нужны доброе слово и дружеская улыбка. Иногда бы и надо сказать человеку: «Послушай-ка, а ведь здесь-то и скрыт твой талант, бери-ка его!»…