ОСЕНЬ СОРОК ВТОРОГО
из воспоминаний
Мы простились в небольшой деревушке Зуи, где размещался штаб не так давно созданной бригады Семена Михайловича Короткина — на Витебщине традиция давать специальные названия партизанским соединениям не привилась, — чувствовалось влияние близкого фронта.
С месяц назад сына и жену вывезли ночью из «нейтральной» Слободы, устроив шумный спектакль. Перевернули в доме все вещи, подняли шум. Нужно было, чтобы никто не смог обвинить славную, отзывчивую семью, которая в первые дни войны приютила нас.
Хлопцы, участвовавшие в катавасии, делали это попутно — главной их задачей была заготовка соли для бригады. Потому, пока они проводили свою затяжную операцию, жена и сын вместе с ними жили в Тошнике — недалеком от Слободы лесу, помогая партизанам готовить пищу и мыть котелки.
В Зуях их поселили в доме рядом с госпиталем, и они занялись другим — стали собирать малину для раненых. Питались же на кухне при госпитале.
Последнюю ночь перед расставанием мы провели вместе. На пригуменнике отыскали стожок под навесной кровелькой, забрались на него, зарылись в сено и проговорили до рассвета.
Что осталось в памяти от той ночи и ясного утра? Свежесть и луговые запахи. И еще — родная теплота. Да, да! Она воспринимается сердцем и, согревая его, не тает, а как бы остается в тебе. Я не помню точно, о чем мы говорили. Но могу поклясться: разговор был наивным, далеким от испытаний, что ожидали нас. У жены есть фотокарточка — она в шестнадцать: лобастая, открытая, с гривкой, в простенькой, одолженной у подруги «баядерке» и поношенном, тоже чужом пальтишке. А на оборотной стороне подпись-напоминание старшему брату: «Не забывай, что твоя сестра, как и ты, твердо стоит за дело рабочего класса». Мне кажется, разговор наш по духу был тютелька в тютельку похож на эту подпись, Во всяком случае, такой след в душе остался от него. Помню только, когда мы первыми проснулись с сыном, я взялся за «ТТ». Разбирал, чистил пистолет и очень гордился, что глазенки у сына сверкали.
Группа, которая шла из Зуев за линию фронта, была небольшая. Сбитый под Витебском летчик — бледный, изнеможенный, в шлеме и позеленевшей кожанке, побывавшей в земле. Резвая, коротко постриженная студентка-медичка в сапогах и перешитой из шинели куртке. Председатель райисполкома — пожилой, бровастый, с добрыми, будто выцветшими глазами, в брезентовом плаще. Его жена с сестрой — еще полные, в летах женщины, которые, видимо боясь лихих событий, надели на себя лучшее, что сохранилось у них. И, наконец, моя жена с сыном, который будто бы собрался в гости — в туфельках, носках, рубашонке и седельчатой — дань времени — испанке с кистью. Сопровождали их два молодых парня-партизана — подводчик и проводник, одетые с каким-то охотничьим шиком. Но участвовали они в таких походах не впервые и держались по-будничному спокойно. Правда, у проводника на шее висел новенький автомат — ППШ — и парень чаще, чем следовало бы, трогал его, поправлял. И потому казалось: он подтянут, пружинист в движениях и может при удобном случае пальнуть из своего новенького оружия прямо в густое синее небо, не успевшее еще стать сентябрьским.
На улицу провожать их высыпали раненые — на костылях, с забинтованными головами, и медсестры — в халатах и белых косынках. Стали в ряд вдоль забора. Пришел Короткин, аккуратный, собранный, искренне пожал каждому, кто уходил, руку, дал моей жене адрес семьи.
— Хотя и в городке живут, а свой огород имеют, — сказал с грустной усмешкой. — Так что помогут. У них там и светомаскировки нет. Скупым не приходится быть.
— Хорошего вам хлопца оставляю, — вырвалось у жены. — Смотрите, берегите его, пожалуйста.
— Постараемся, — слегка смутился Семен Михайлович.
Помнится, я вообще удивлялся жене.
За день их предупредили: в районе так называемых «Витебских ворот» положение усложнилось, и не исключено, что придется искать глухих, нехоженых троп. Кое-кто отказался идти, ожидая лучших дней, а она вот напросилась и идет.
Жена стояла передо мной, опустив безвольно руки, но смотрела почти спокойно: нельзя плакать прощаясь, иначе беда будет подстерегать обоих.
О, как тогда я любил ее глаза, в глубине которых замирал и вспыхивал осторожный блеск! О, как любил их всегда! И в слезах — будто в расплавленном жемчуге. И сияющие, широко раскрытые от радости. И какие-то скорбящие от преданности, от желания, чтобы мне было лучше. Любил потемневшие от готовности броситься на любого, кто посмеет обидеть меня, сказать наперекор грубое слово, или полные мольбы быть справедливым и достойным справедливости.
Как и все светлые глаза, они меняли цвет. Когда она надевала зеленое платье, глаза молодели, отливали изумрудом. Когда надевала янтарные серьги и бусы, серые глаза как бы становились золотистыми, что-то обещали. В них отражались и чистое, ясное утро, и хмурая предвечерняя пора… Она знала об этом и охотно пользовалась даром-секретом, как женщина, которая любит и хочет быть любимой.
При людях жена разрешила поцеловать себя не обнимая. И когда я поцеловал ее в губы, они показались мне холодноватыми.