Убил — и рука бы не дрогнула.
— Пришел прямо на дом, — повторяла старуха, — все запаковал, мусора не оставил, я за чистотой слежу, не как другие. Два талона дал и рубли металлические.
— Но это же не макулатура была, как же вы так!
— А вам права оскорблять меня никто не давал, — отвечала она, — я с чем век прожила, я то не выброшу. У меня программы вырезанные за все недели хранятся, и там подчеркнуто, что смотреть. А он у меня не сын был, а квартирант, хотя и курил много. Какое горе, какое несчастье, как помолодел инфаркт! Я ему всегда: Олежек, надо уметь болеть. Кто умеет болеть, тот живет долго.
— Вы раньше видели мужчину, который забрал бумаги?
— Нет. В плаще такой. Представительный.
— А Вера приходила? Жена?
— Они ж разведенные. Она как чувствовала, позвонила через пять минут, как его увезли, не могла же я сказать, что он мертвый, надо же постепенно, у меня в этом отношении жизненный опыт, я поговорила о другом, расспросила о детях, о сыне Ванечке он всегда помнил, это от него не отнимешь, сказала, что Олег куда-то вышел, зачем я буду укладывать ее в обморок, хотя Вера крепкая, но я-то зачем буду вестницей смерти, я сказала, что его нет. Вот вы говорите, что Олег хороший человек, а дети без отца — это как?
— Что ж, надо идти.
— Ой, погодите, — вдруг чему-то обрадовалась старуха, — бумаги увезли не из-за меня. Я спросила Веру, куда девать бумаги, она: выбросьте, я их ненавижу, они нас и развели, они его и убили…
— Так Вера знает?
— Конечно. Я подготовила и намекнула. Так что про бумаги было заявлено, что она бы их сожгла и по ветру развеяла. Зачем ей дополнительная травма? Я и обрадовалась случаю избавиться от них. Тут сборщик… — Старуха в который раз объяснила, что приехали с тачкой, что дали железные рубли и талоны на книги. — Четыре рубля дал. На, говорит, бабуся, катись на колесиках.
Она проводила меня в прихожую, где на полу лежал плащ Олега. Так старуха отметила место, где Олег упад замертво. Накануне он много курил, пил, по обыкновению, кофе, видимо, работал ночью, утром ему стало плохо, он пошел, видимо, к телефону и…
— Вот здесь, вот здесь. Не успел даже застонать, я услышала глухой стук головы. Вы можете взять плащ, вовсе не обязательно, чтоб он лежал тут постоянно. Жена вряд ли возьмет такой утильный.
— Я возьму.
На улице начинался дождь. Плащ сразу пригодился, я его накинул поверх своего. Проверил карманы, есть какие-то бумаги. Достал одну:
«Моя Идея материализовалась, все была Идой недосягаемой, тут явилась. Говорит: из милости, раз уж никого, кроме меня, не любишь. Вот меня ругают за уход из семьи, я не из семьи уходил, а берегся. Это эгоизм, знаю, что легче спасти человечество, чем ближнего, но если чувствуешь, что его губишь, то как? Чувствую искренне, а начинаю переводить в слова, и все теряется. Нехорошо я живу, сижу один, а может, сын плачет и Вера не спит. И я не сплю, вроде по делу — о жизни думаю, а жизнь-то над кроваткой сына. Но с другой стороны, вырастет и спросит… да нет, чего там, не спросит, мы не спрашивали с отцов, у нас нашлись силы их пожалеть. Вот весь день сидел над фразой: «Чтобы прийти в ужас, достаточно сказать, что пишу это в конце двадцатого века». Кофе кончился, спасибо Залесскому, сегодня занес банку, верит в ученика».
Тут письмо обрывалось. Олег прямо изводил меня своей теорией сопоставлений. Примерно так: «Я знаю, что я ничего не стою в сравнении с Достоевским. Все мы копошимся у подножия прозы Пушкина. Так? Так. Но я кое-что значу в сравнении с современниками». Иногда звучало и так: «Читали бы Достоевского, знали бы свои размеры».
А ведь, наверное, придется на панихиде говорить. Пусть бы лучше Ида, но ей с ее вздорностью говорить никто не даст. Как говорить? «В той вечности, которая вновь наступила для Олега, жизнь любого из нас мгновенна. Будем ли мы готовы, придя через свое мгновение в его вечность, сказать ему, что его последняя воля…» Какая воля? Он, столько раз описавший смерть, не знал о своей смерти за минуту до нее. Говорил однажды: «Будешь умирать и подумаешь: вот как надо смерть описывать. Описывать будешь смерть, а не умирать. Это милосердие к писателю? Или жестокость?» Тогда Ида шла с нами, засмеялась: «Тут, Олеженька, дело опыта, а не теории».
Сбылось.
На перекрестке милиционер в дождевике крикнул:
— Жить надоело?
Промчалась машина, шофер злорадно прорулил по ближайшей ко мне луже, брызнула вода. «Кто сейчас оплакал бы мою смертишку?» — сказал поэт. Так и я, надоело жить или не надоело, смерть моя была бы явным перебором: вчера, кроме Олега, умер еще один писатель — Залесский. Который кофе приносил. Его-то похоронят по высшему разряду: знаменит. Ида утром звонила, что ее включили в комиссию по организации похорон Залесского, и просила помочь. А я шел сказать Олегу.
Этот Залесский был зачинателем движения среди литераторов «Похороны — в календарный план!». Мотивировал так: смерть внезапна, даже если предварена тяжелой и продолжительной болезнью, как ни крути, смерть мешает нормальной работе, срывает заранее намеченные мероприятия и так далее. Нормально ли по? Ненормально. А если бы смерть была заранее намечена, то ее легко было бы вверстать в месячные и квартальные планы, приготовить чувства, а если кто собирается куда ехать, в дом творчества, например, то съездил бы до или поехал бы после. То есть надо мужественно, не закрывая глаза на неизбежное, превратить похороны в обычное мероприятие, которое не сможет, во-первых, выбить литераторов из ритма работы, а это самое главное, далеко не всех читателей интересует личная жизнь авторов, им продукцию подавай; во-вторых, очистит похороны от ханжества, фарисейства, которые, давайте, товарищи, будем честными, еще имеют у нас место при наличии факта случайности смерти и необходимости присутствия на процедуре. «Похороны не должны нести на себе пережиток пессимизма, напротив, должны заряжать энергией» — это Залесского слова.