Я слепой. Но не глухой. Из-за этакой неполноты моего несчастья мне пришлось вчера шесть часов кряду слушать одного самозваного историка, чьи описания событий, которые афинянам нравится называть Персидскими войнами, столь абсурдны, что будь я помоложе и не столь стеснен в своих поступках, то поднялся бы со своего места и устроил скандал на все Афины вместо ожидаемого от меня ответа.
Правду о Греческих войнах знаю я, а не он. Ему-то откуда знать? Откуда греку знать правду? А я большую часть жизни провел при персидском дворе и даже теперь, на семьдесят пятом году своего пребывания на земле, все еще служу Великому Царю, как служил его отцу — моему дорогому другу Ксерксу, а до того его героическому отцу, даже среди греков известному как Дарий Великий.
Когда мучительное чтение закончилось — у нашего «историка» очень тусклый и монотонный голос, а жесткий дорический акцент делает его вовсе малопривлекательным, — мой восемнадцатилетний племянник Демокрит поинтересовался, не хочу ли я остаться и поговорить с этим человеком, злословящим против Персии.
— Это не было бы лишним, — заключил он свою речь. — Все на тебя смотрят. Они знают, что персидского посла подобное чтение должно немало разозлить.
Здесь, в Афинах, Демокрит изучает философию. Это значит, что он обожает всяческие споры. Запиши, запиши, Демокрит. В конце концов, это по твоей просьбе я диктую отчет, как и почему начались Греческие войны. Упомяну я в нем всех — в том числе и тебя. Так на чем я остановился? Ах да, Одеон.
Я улыбнулся проницательной улыбкой слепого, как некий поэт охарактеризовал улыбку тех, кто не может видеть. Нельзя сказать, что сам я, пока был зрячим, уделял много внимания слепым. Да разве и мог я предполагать, что доживу до старости, а тем более до слепоты, постигшей меня три года назад, когда сетчатку затянула белая пелена и все для меня погрузилось во мрак.
Последнее, что я видел, — это смутные черты собственного лица в полированном серебряном зеркале. Произошло это в Сузах, во дворце Великого Царя. Сначала я подумал, что комната заполняется дымом. Но время было летнее — очаг не разжигают. Еще мгновение я продолжал различать себя в зеркале, но потом и я сам, и что бы то ни было другое навсегда исчезло во тьме.
В Египте врачи делают операцию и снимают эту пелену, но я слишком стар для путешествия в Египет. Кроме того, я уже достаточно повидал. Разве не я смотрел на священный огонь — олицетворение Ахурамазды, Мудрого Господа? Я видел Персию, и Индию, и далекий Китай. Ни один из ныне живущих столько не путешествовал.
Я отвлекся. У стариков всегда так. Мой дед в свои семьдесят пять мог говорить часами, поминутно перескакивая с одной темы на другую. Речь его была совершенно бессвязной. Но моим дедом был Зороастр, пророк Истины; и подобно Единому Богу, которому служил, он держал в уме одновременно все грани сущего. В результате — речи его крайне воодушевляли, если удавалось понять, о чем он говорит.
Демокрит хочет записать, что случилось, когда мы вышли из Одеона. Прекрасно. Его же пальцы и устанут. Голос мне не изменяет, как и память… По крайней мере, вчерашнее я еще помню.
Когда Геродот из Галикарнаса закончил свое описание поражения персов при Саламине тридцать четыре года назад, раздались оглушительные хлопки. Между прочим, акустика в Одеоне ужасная. Очевидно, не я один считаю новый музыкальный зал не слишком удачным. Даже лишенные музыкального слуха афиняне понимают, что в их драгоценном Одеоне что-то не так. Его недавно соорудили в невиданно короткий срок по приказу Перикла, оплатившего все деньгами, выделенными ему другими городами на оборону Афин. Это не что иное, как каменная копия шатра Великого Царя. Шатер этот попал в руки грекам во время поражения персов в последнюю греческую кампанию. Греки сначала подчеркнут свое презрение к нам, а потом нам же подражают.
Когда Демокрит вывел меня в вестибюль этого музыкального зала, со всех сторон послышалось:
— Посол! Персидский посол!