Тетрадь двенадцатая. 1957–1960.
Возвращение
Может быть, еще долго пришлось бы дожидаться очереди на самолет, но мне повезло: самолет, возвращающийся со станции «Северный полюс-7» приземлился на «Надежде». Он мог взять на борт четырех человек. Я была ближе всех и не имела никакого багажа, кроме рюкзака.
Раз — и я в самолете!
Андерма — военно-воздушная база на берегу Ледовитого океана. Ветер с моря подогнал к самому берегу плавучие льды. И это в июле! Кругом ровная, поросшая низкой травой и ягодником тундра. Летом — уныло до отчаяния. А каково зимой?
Следующая остановка — в Архангельске, но город нас не принял: паводок залил аэродром. Летим в Череповец, но у них гроза. Что ж, летим дальше, над грозой, хотя так болтает, что кажется, будто молнии то вверху, то внизу. Очень интересно! А вот то, что у нас горючее на исходе, значительно менее интересно…
Делаем вынужденную посадку на картофельное поле. К счастью, поле колхозное: картошка не окучена, и все обошлось благополучно. Только один парнишка, не застегнувший ремни, подскочил и ушиб голову.
Пассажиры будут ждать машин, а я… Я рада пройтись босиком по размокшей земле. Пахнет травами, и дождь теплый-теплый, особенно после Норильска.
К вечеру дошла до Шереметьева, а оттуда — в Москву.
Дpугой самолет. Внизу — речушка. Что это? Днепр. «Чуден Днепр при тихой погоде», но когда смотришь на него сверху… Да что там, и Енисей, и Обь, не говоря о других реках, много теряют, если на них «смотришь свысока».
Неудивительно, что Днестра-то я и не приметила.
И вот мы в Рышкановке, то есть уже в Кишиневе, так как Рышкановка — воздушные ворота Кишинева, а значит Бессарабии.
Беру такси до Сорок. Жадно смотрю на эту столь мне знакомую дорогу: Кишинев — Оргеев — Флорешты — Сороки. Сколько воспоминаний о том беззаботном времени, когда мне и во сне не снились все те чужие дороги, по которым пришлось ходить в Сибири! Но те дороги — чужие. А эти? Многие из них оделись асфальтом; много новых поселков повырастало. Исчезли хутора. Еще больше лесов бесследно исчезло. Но все же это мой край — Бессарабия.
«Dahin, Dahin!..»[1]
В Сороках я отпустила такси. Отсюда, по дорогам моей юности, я пойду пешком. Но раньше нужно осмотреться, поискать знакомых. Но где они, эти знакомые? Даже сам город, и тот стал совсем незнакомым. Площадь, где стояла нелепая статуя Поэташа, застроена. Вернее, начато строительство. На ярмарочной площади что-то вроде парка. Грязно. Много развалин и полуразвалин. Только, кажется, один Днестр и не изменился. Но самым удручающим было то, что в городе, по-видимому, больше не осталось знакомых мне сорочан. Не находила я никого, кто хотя бы о них слышал или мог что-либо сообщить об их судьбе. Повсюду удивленные лица, покачивание головы и слова: «Никогда о таком не слыхал!» Тоска еще сильнее сдавила мое сердце, и я заспешила вон из этого, ставшего для меня таким чужим, города.
Встреча с Тудосом Ротарем
Быстрым шагом, почти бегом шла я по шоссе, обгоняя редких пешеходов, возвращавшихся с городского базара. Я пыталась разглядеть кроны двух гигантов дубов на фоне темневшего вдали Шиманского леса — тот маяк, по которому угадывалось родное Цепилово. Обогнала я и двух пешеходов — седого старика с козлиной бородой и красавца парня с бесагами[2] через плечо и в кучме — смушковой шапке, из-под которой выбивались крутые завитки черных кудрей. Этому щеголю на вид было лет двадцать.
«Ишь, красавчик! — подумала я. — Типичный флакэу[3], присоха деревенским девчонкам!»
Обогнав их, я обернулась, посмотрев на эту живописную пару. Вдруг старик рванулся ко мне и воскликнул:
— Дудука, дудука ноастра![4] — и со слезами припал к моему плечу. — Василика, смотри: это наша дудука! Жива, жива! А мы-то думали… А ты, дудука, помнишь своего крестника Василику, сына Вани Ротаря? Как он тебе руку искусал, когда ты его от смерти спасала?..
Ну как же! Теперь я узнала их обоих: Василика — это тот самый мальчонка, которому я оказывала первую помощь, когда он упал в котел с кипящей тыквой, которую варили для свиней. А старик… Да это же Тудос Ротарь! Я его помнила рыжим, а теперь он седой как лунь, но та же козлиная бородка. Ну как не узнать, ведь мы были почти соседями!
Мы шли, и он мне выкладывал все новости. Послушать его, так все умерли. Прежде всего, моя мама, затем — тетя Поля в Сороках, Ира в Цепилове, дядю Борю, кажется, убили румыны, а Сережа погиб на войне. Тогда я начала расспрашивать о крестьянах, о жителях нашей деревни. Уж тут он должен бы знать, но повторилось то же самое.
— Что делает семья Мандраджи?
Это болгары, семь лет у нас служившие, у которых я за эти семь лет крестила восьмерых младенцев.
— Ирина умерла, дети тоже, Филька на войне убит, а Иван ушел из дому и пропал.
— А твой брат Иван?
— Умер. И жена. И его и моя тоже. Сеня, Андрей на войне погибли.
— А Молчановские?
— Умерли все: отец и все три сына.
— Что же это? Чума у вас была, что ли?
— Нет! От голода в сорок седьмом году.
От голода? В Бессарабии?! В благодатной стране, где все растет, все родит? Палку воткни — и та вырастет. В чем дело?
Объяснил он мне так. Окончилась война. Бедность. Разорение. Люди последнее, что могли, посеяли. А урожай — до последнего зерна — забрали за налог. Есть нечего. Сеять нечего. Уходить не разрешают: чуть что — тюрьма. Кого посадили — жив остался, остальные умерли. Кто жив остался — в колхоз пошли. Теперь живут неплохо. Последние два-три года полегче стало.