Я отвалил в полчетвертого, но чуть ли не час топал домой. Завод в миле от бульвара Пасифик, а мы обитаем еще с милю на холме от Пасифика. Я бы сказал, на горе, а не на холме. Ума не лриложу, как они умудрились залить бетоном эти крутые улочки. Можно завязывать шнурки не нагибаясь. Джо была на той стороне улочки, играла с пасторской девчушкой и, сдается, высматривала меня. Она сразу припустила ко мне, только пшеничные кудряшки взметнулись вокруг бело-розового личика. Джо обхватила меня за колени и чмокнула в руку; я этого терпеть не могу, но попробуй отучи ее. Она спросила, как мне понравилась новая работенка и сколько я буду заколачивать и когда зарплата, – все на одном дыхании. Я сказал, чтоб она не орала на всю улицу, что получать буду меньше, чем в фонде, и что зарплата, насколько мне известно, по пятницам.
– А купишь мне новую шляпку?
– Поживем – увидим. С мамой все в порядке?
Джо нахмурилась:
– Мама не хочет покупать. Это как пить дать. Взяла Мака и Шеннон в город покупать им новые ботинки, а шляпку мне ни в жисть.
– Что так?
– А вот так, никакой шляпки.
– Откуда ж она деньги раздобыла по магазинам ходить? За квартиру-то заплатили?
– Сомневаюсь, – ответила Джо.
– Вот это да, черт побери! Что ж теперь делать? Что уставилась? Марш отсюда! Иди играй. Вали с глаз долой! Ну, поживей.
Я чуть было не сграбастал ее за шкирку, но вовремя одумался и прижал к себе. Ненавижу, когда малышей обижают – и детишек, и собак, и стариков. Не знаю, что на меня нашло, что я чуть не прибил Джо. Право слово, не знаю.
– Не принимай близко к сердцу, малышка, – ободрил я ее. – Сама знаешь, я ничего плохого не хотел.
Джо улыбнулась:
– Ты просто устал, вот и все. Иди домой и ложись поспи.
Я сказал, что, конечно, так и сделаю, и она опять чмокнула мне руку и тут же упорхнула на ту сторону улицы.
Джо девять. Она у меня старшенькая.
Я чертовски устал. И еще всего ломало. Простуженные зимой легкие давали себя знать; в них все хлюпало, будто патокой залили, да еще этот хренов геморрой. Войдя в дом, я заорал, но никто не подал голоса; я решил, что мать, должно быть, слиняла. Зашел в ванную, умылся. Что-то надо было делать с треклятыми шишками. Я снова помылся. Что мертвому припарки. Потрогал, еще разок помылся. Тут до меня дошло, что я уже раз шесть мылся, и я плюнул.
В холодильнике были только кубики льда. Хоть шаром покати – кубики льда, и все; еще какой-то квелый пучок сельдерея, грейпфруты и кусочек масла. И на том спасибо. Мать всегда мучается с этими формочками для льда, а потом так и бросает. Роберта никогда их не зальет. Вытащит, весь лед вывалит и засунет обратно без воды. Только мы с Джо и заливаем их водой и кладем на место. Если б не мы, у нас сроду льда не было б. Тьфу ты. Бог знает, что это на меня нашло. Несу черт-те что. Провались совсем этот лед.
Пока я ковырялся там, пил, чертыхался, раздумывал о том о сем, появилась из спальни мать. Как спала, так и притопала босая. У нее были варикозные вены на ногах. Сколько себя помню, они всегда были. Хотя вру. Не всегда. С ногами, конечно, у нее всегда было не в порядке, но до того, как мне стукнуло девять, такого не было. Я хорошо помню, как это случилось.
Это было примерно через неделю после рождения моей младшей сестры Фрэнки. Папа ошивался где-то в Техасе, бился над нефтяной скважиной. Мы ютились в лачужке в самой глубине Западной Мейн-стрит в Оклахома-Сити. Это был, я вам скажу, тот еще райончик, да и сейчас небось не многим лучше. Маргарет, моя старшая сестренка, и я – мы жили по соседям, да и матери было не шибко что есть. Хватало только на то, чтобы кое-как кормить Фрэнки. Но та никак не хотела есть то, что давали бесплатно, матери кормить было нечем, а в доме оставалось пятьдесят центов.
Вот мы и пошли с Маргарет в аптеку за солодовым напитком, а когда домой возвращались, за нами погналась шпана из соседних кварталов, и Маргарет выронила бутылку. Она вся была плотно завернута в такую грубую оберточную бумагу, мы и не знали, что кокнули ее, пока мать не развернула бумагу. Нет, она нас не бранила и не колотила – чтоб колотить по-настоящему – такого, насколько помню, у нас никогда не водилось, – просто села так среди подушек, и что-то у нее с лицом сделалось ужасное. А потом закрыла совсем тоненькой от голода рукой глаза, плечи у нее затряслись, и она заплакала навзрыд. Должно быть, в ту ночь в окошко подсматривал художник, потому что и годы спустя у меня эта картина так и стоит перед глазами: плачущая женщина в рваном халатике, спутанные черные пряди волос и тоненькая рука скрывают лицо, но ничто – о Боже праведный, – ничто не может скрыть, а только сильнее обнажает невыразимое страдание и безнадежную боль. Имя им – Отчаяние.
Но художнику стоило посмотреть, что было дальше. У нас были старые газеты, мы расстелили их на кровати и вывалили туда солод. А потом Мардж, я и мама стали вытаскивать из него осколки стекла. Мы все доставали и выбирали, наверно, больше часа, так что глаза заломило от напряжения, а когда наконец добыли несколько ложек очищенного от осколков солода, Фрэнки проснулась, задрыгав ногами, так она всегда просыпалась. Она чуть не вышвырнула нас с кровати. Уж не знаю, как мы усидели и не смешали все опять в одну кучу. Только все это было впустую. Фрэнки просто разминалась перед главным действием. С первым взбрыкиванием ночная рубашонка у нее задралась и пеленки свалились... Мы еле успели подхватить газеты и проглотить остатки. Вышло до того забавно, что мы все покатились со смеху, а мама спрашивает, что нам теперь делать. Мардж, ей стукнуло тогда двенадцать, сказала, что притащила из школы мел, так, может, размолоть его и смешать с горячей водой, и будет что-то наподобие молока. Мама засомневалась. Мне вообще в голову ничего не приходило. Фрэнки зашлась от плача, и смотреть на нее без жалости нельзя было. Мама и говорит: