Сестра Моника рассказывает собравшимся подругам, в особенности же сестре Анунчиате Веронике, бывшей графине фон Р. . . ., о жизни матери и отца.
Немногие из вас, милые сестры, знакомы с моей семьей; мой отец и его товарищи, сражавшиеся вместе с Лаудоном[4] на полях Семилетней войны, доставили немало неприятностей великому Фридриху[5].
Весна жизни моей матери прошла во вдовьем поместье недалеко от Тропау[6], в одном из прекраснейших мест на берегах Опавы; и прошла она в пылких ощущениях того бытия, которое, может, и не всегда начинается с coeur palpite[7], но заканчивается обычно haussez les mains![8]
Ее мать наслаждалась светской жизнью, при этом она сумела не растерять пыла души и, со временем уединившись, вместе с любовью направила этот пыл на образование своей Луизы.
Луиза — и есть моя мать. Воспитанная без предрассудков, без них она жила и действовала.
Манящие телесные прелести соединялись в ней с бесподобной грацией, savoir-faire[9] без притворства и оговорок.
Домовой священник, господин Вольгемут, прозванный братом Герхардом, к которому ее мать весьма благоволила, взял на себя заботы по воспитанию невинного цветка. Он был молодым, красивым тридцатилетним мужчиной, и ночами его прелестная ученица прикладывала немало усилий, чтобы в одинокой постели унять пальцами пламень, разжигаемый тирадами учителя в ее незрелой груди.
Мать Луизы обычно присутствовала на занятиях, и ее бодрый дух всегда оживлял сухой, строгий и премудрый разговор домового священника.
Моя же мать была постоянно рассеяна, и из десяти взглядов, которым всем следовало бы устремиться в книги, девять блуждали по прекрасным рукам и чреслам брата Герхарда.
— Вы невнимательны, Луиза, — строго заметил ей как-то раз священник; Луиза покраснела и потупила взор.
— Что за поведение, Луиза? — с раздражением спросила проницательная мать, но Луиза оставалась рассеянной и на все, о чем ее спрашивали, отвечала невпопад.
— Как зовут того святого, что однажды проповедовал рыбам? — спросил отец Герхард. Луиза уже не помнила.
— А как звали кавалера, продемонстрировавшего Кромвелю силу воздушного насоса? — поинтересовалась у нее мать. Но и это вылетело у Луизы из головы. — Погоди же, — сказала мать, — сейчас я напишу тебе записочку на память. Она поднялась со своего места и потянулась за длинной розгой. Луиза заплакала, но это не помогло; мать положила ее поперек стола, задрала ей юбки и исподнее и прямо перед братом Герхардом, взор которого загорелся, всыпала дочери по нежному заду так, что на нем сразу же проступил издавна известный способ запоминания премудростей... Отец Герхард вступился за бедняжку, заметив в конце своего назидания, что, мол, «родителям тоже всегда достается от наказания, которое несут их дети».
С этими словами он встал и, распаленный видом юных прелестей, полез луизиной матери под юбку...
— Тьфу, Герхард! — возмутилась та и велела Луизе пойти в сад. — Я надеюсь, вы не считаете меня такой же невоспитанной, как наша Луиза?
— Нет! нет, напротив, — отвечал ей Герхард, в то время как Луиза, держась за ручку двери, подсматривала в замочную скважину и вытирала слезы. — Хотя, вы же знаете, милостивейшая госпожа! ...как жужжат взрослые, так и детки щебечут... а следовательно... — И, не дожидаясь ответа от сразу оживившейся дамы, задорный смех которой поведал о чаяниях ее сердца, он бросил мать Луизы на кушетку, сорвал с нее юбки и исподнее и в наилучших светских манерах доказал, что ничто так не свидетельствует об определенной низости характера, как желание поучать других тому, чему не намереваешься следовать сам...
— Вы так считаете? — спрашивала луизина мать, содрогаясь под ужасными толчками брата Герхарда.
— Разумеется, я так считаю! — отвечал тот; он вошел в нее настолько мощно, что кушетка затряслась сильней, нежели дома в Мессине[10] во время последнего землетрясения. — Ваша доч... ка... должна жи...ть! — извергнул священник. -Пускай... она... и живет в согла... сии... со своими влечениями, распространяя... вокруг себя человеческое сча...стье, исполняя... свое... предназначение.
— Ах!... Ах!... Кап...лан! Ос...та...но...ви... тесь, — пропела луизина мать. — Я... задыхаюсь... !.. !
Луиза наблюдала эту сцену в замочную скважину; прекрасней, нежели обнаженная Геба, она охлаждала пальцами бушевавшие в ней пламенные чувства, пронзившие все ее тело, едва она завидела мощный член благочестивого священника... Она потекла в тот самый момент, когда Герхард вынул усмиренную стрелу Амура из лона ее матери и с похотливым взором нахваливал добрые старые времена античных Греции и Рима... Но —
Per spicer itas argumentatione elevator!
Cic.[11]
Очевидность умаляется доказательствами!
Так говорил отец Герхард, объясняя мне прекрасную латынь Цицерона, аргументы которого, переворачивающие обычно с ног на голову всякий здравый смысл, порой настолько меня захватывали, что под их впечатлением забывала я и утреню, и вечерню, тем более что тогда мне не надо было ни рано вставать, ни поздно ложиться.