Савельев проснулся оттого, что кто-то рвался снаружи в балконную дверь.
Он лежал несколько секунд с оборвавшимся сердцем, прежде чем сумел вспомнить, кто он и где. Отель, Израиль… Как звать этот город? И что он здесь делает?
В чернильной мгле за стеклом чужое море, беснуясь, отгрызало куски пляжа, и дверь ходила ходуном. Спать было невозможно. Оставалось думать, и Савельев покорно лежал в дребезжащем мраке с открытыми глазами. Думать не получалось: страх расползался, как чернила по промокашке, древний бессмысленный страх. Кто-то ломился в дверь.
Савельев нащупал выключатель, и страх вытеснила внезапная злоба, когда ночник осветил пространство, в котором он лежал. Что за идиотский отель она ему сняла? Какая-то недоделанная кубатура, даром что на море. Что толку в этом море?
Он собрался с силами и пошел на войну с балконной дверью, но проиграл: рама начинала биться в падучей, едва он переставал вжимать ее в косяк. Сэкономили на стеклопакетах, евреи… Савельев оскалился в отчаянной усмешке: ну и что теперь делать, а? Третий час ночи!
Он чувствовал себя идиотом.
Повело, называется, кота на святки[1].
Таня эта обнаружилась в фейсбуке месяц назад. «Леонтовская студия, 1986 год…» Студию он помнил, помнил Леонтова — сутулого, в вечном свитере, давящего в пепельнице дешевые папиросы… Вроде бы умер он недавно. Вообще на отшибе доживал, ни слуху ни духу… Но говорили: вроде умер.
Да, Леонтов, кумир молодости. Он вспомнил его каркающий голос, свои стихи, Ленку Стукалову, пожизненный шрам на сердце, и следом, конечно, Гальперина. Вспомнил Элика Шадрова и свою детскую ревность: у того вдруг напечатали подборку в «Новом мире»…
А вот эту Таню помнил нетвердо, осталось только на краешке памяти теплое звукосочетание — Таня Мельцер — и ощущение, что целовались. Да, целовались, конечно, с кем он там не целовался! У него был табун поклонниц в этой студии, у юного гения, а что он гений, было решено с самого начала. Гений, любимчик и мартовский внесезонный кот в законе.
Четверть века прошла, блин.
Далеко внизу, на краю избитого морем пляжа, в слабом круге одинокого фонаря, пыталась взлететь пальма.
Какого рожна, подумал Савельев. Ностальгия пробила, любви захотелось напоследок… Да, думал он, плавя лбом стекло оконное и успевая изойти тоской оттого, что эта строка не его; да, любви! И ведь успел даже придумать, что она любила его всю жизнь, эта Таня Мельцер! А с чего вдруг женщина после смерти мужа отыскивает друга юности и зовет его приехать?
А еще — ее знакомая, поклонница таланта, узнала об их старой дружбе и ищет встречи с Савельевым: не против ли он поужинать? Когда он был против молодых поклонниц? Вот и рванул навстречу сюжету, на сердечный авось.
А она прислала в аэропорт болтуна-неряху в кипе: «Таню вызвали на работу, она просит прощения, она потом вам позвонит».
От присланного остро пахло потом. Савельев довольно демонстративно приоткрыл окно, но чудак даже не заметил этого и всю дорогу терзал разговорами о литературе: что вы думаете о том, об этом… Дико раздражали Савельева эти расспросы, — главным образом потому, что самого Савельева костлявый в кипе даже не упомянул!
Зато с трепетом спросил про Гальперина: вы с ним знакомы? как он, что? Даже по отчеству назвал врага, аж лицо скрутило у Савельева от этой соли на рану. Он что, справочное бюро?
— А вы меня не узнали? — вдруг улыбнулся водила.
— Признаться, нет, — холодно ответил Савельев.
— Я же в леонтовскую студию приходил, — обрадовал костлявый.
— А-а.
— У меня к вам просьба имеется… — завел он, и Савельева наполнило привычной ненавистью: все вокруг писали стихи и хотели, чтобы он помог их издать! Но энтузиаст хотел другого — поговорить пару часиков, под запись, о леонтовской студии для книги воспоминаний.
Кругом графоманы.
— Двадцать минут, — сухо сказал Савельев. — Завтра, в лобби.
— Где?
— На рецепции!
— А когда?
— Позвоните утром, — оттягивая обузу, сказал Савельев. — У вас же есть мой телефон?
— Да, Таня дала. Но… это… — Бедолага замялся. — Это дорого очень. Может, сейчас договоримся?
Савельев перевел дыхание: раздражение накипало в нем неотвратимо.
— Хорошо. Завтра, в четыре.
— Годидзе! — Неряха аж причмокнул от радости, что провернул свое дельце, и на радостях дал газа. Савельев вцепился в сиденье: водить еще толком не умел дурачок этот, машину дергало все время. Слава богу, хоть довез целым в этот странный отель…