На октябрьские Андрей дежурил — куда поедешь? — а через неделю взял под выходные отгул и сразу с работы, не заходя домой, пошел на автостанцию. Чтобы Нинка не сходила с ума, он попросил соседа забежать к ней и сказать, что он уехал в деревню.
Билетов на Сосновку, как всегда, не было. Он выбрался из очереди, отошел к окну, где толкучка была не так напориста, посмотрел сквозь незамерзший угол стеклины на улицу. Там все так же дул сухой морозный ветер — вылизывал мелкий сыпучий снег с черных плешин асфальта, гонял по тротуару обрывки бумаги, обертки от мороженого, конфетные фантики.
Андрей вспомнил про племянников, сходил в буфет, купил ирисок и четыре узеньких шоколадки — по штуке на каждого огольца, прихватил в запас папирос (как-никак — три дня жить, не бежать же сразу в сельпо), хотел взять гостинец матери, селедки какой или колбасы, но ничего такого не было.
— Возьмите яблок, — предложила буфетчица, сдобная, поролоновой желтизны блондинка с откровенно ласковыми глазами. — Хорошие яблоки, алма-атинские. На базаре у чучмеков они по пятерке. А мясное теперь из деревни везут. На рынке по четыре рубля свинина, жир один, — в очередь!
Андрей не считая сгреб сдачу, собрал с прилавка покупки и отошел в сторонку, к столику, чтобы рассовать все по карманам — ни сумки, ни сетки у него не было. Оглянулся на буфетчицу, встретил ее взгляд, сожалеющий и насмешливый, но не ответил на него — привык. Бабы находили, что он похож на модного киноартиста, и вертихвостились, будто и вправду перед артистом. Нету у дур понятия, что походить на кого-то для мужика честь небольшая. Да и не нравился ему этот артист — ходит как дрын проглотил, но никуда не денешься — пошибать друг на друга они пошибали: тот же длинный рот, сухой породный нос и такие же глаза, внимательные и неулыбчивые, под ровными тесемками бровей. Только Андрей был покрепче своего жидкого в кости двойника и ростом выше на целую голову. Когда его спрашивали, не братья ли они, Андрей отвечал обычно грубостью — шутовства он не любил и не понимал. Буфетчице, видимо, хотелось поиграть о ним, она вышла из-за стойки и начала прибирать на столиках, без надобности наваливаясь на них пышной грудью и вытягивая сзади тугую круглую ногу.
Андрей не стал смотреть на этот цирк, вышел в коридор, разделявший зал ожидания и билетные кассы, прислонился в угол возле двери и закурил.
Диспетчер занудным голосом через репродуктор все отправляла и отправляла в рейсы номерные автобусы, перечисляла знакомые на слух названия поселков и деревень, а Сосновки не поминала, хотя время вроде уже и подошло.
Люди, одетые в новую зимнюю одежду и оттого непривычно медвежковатые, с чемоданами и мешками в руках, сновали в проеме стеклянного, похожего на аквариум входа, громко окликали друг дружку, словно боялись заблудиться в этом подвижном человеческом лесу, толкались, задевали встречных плечами и ногами, но никто не возмущался и не огрызался — вокзал есть вокзал. Андрей слышал голоса, видел растерянные и озабоченные сиюминутными тревогами лица, примечал самоуверенных в форменной одежде дежурных, но ему не было до окружающих никакого дела, и им до него тоже — здесь все были сами по себе.
— Здорово, Андрюха! Провожаешь кого? Наших не видел? — протиснулась к нему с мешком в оберемье Прасковья Васильева, односельчанка, низкорослая и присядистая, как квашонка, туго обтянутая плюшевой тужуркой.
— Сам еду, — сказал Андрей.
— Вот беда, билетов нету, — пожаловалась Прасковья. — Утре уже не было. Кого делать? К заводу пойдем, ли че ли?
— А то куды еще? — невольно ответил Андрей. Кого уж меньше всего хотел бы он видеть сегодня, так это Прасковью, сплетницу ту еще! Непременно запустит по селу какую-нибудь небылицу. Но деваться было некуда, и они вместе вышли на вьюжную улицу и пошли подальше от автостанции, чтобы «проголосовать» своему автобусу. На посадке контролер без билета ни за что не пустит, хоть руки ей целуй: закон, и все! А шофер чуть отъедет за угол, голоснешь — остановился: залетай! Сидеть, конечно, не придется, да оно и на одной ноге поедешь, если приспичит, и езды тут всего два часа, устать не успеешь!
— Ой, холера, чижолый какой! — удивлялась Прасковья на свой мешок, как будто не сама таскала его целый день по городу. — Кака нечиста сила тамака весит столь?
Андрей посмотрел на нее, лупоглазую, ростом чуть повыше мешка, и неохотно взял ношу.
— Вот спасибо тебе! — обрадовалась Прасковья. — А то хоть волоком тащи. Тебе-то он с подушку, поди, кажется, битюгу такому. Не наше горе... Картошку продала! — выкрикнула она. — Кули не бросишь. Да накупила чего. Саранчи полная изба, одежка огнем горит! Ваське катанки на резине взяла, он на «Беларуси» теперь, без кабины-то который, сам знаешь, на нем не вспотеешь. Надо, все надо! Куды ни кинь — подавай! Покупаешь, покупаешь, и все, как в полое прясло!
Глаза у Прасковьи блеклые, холодные — не мигнет, а сама все похохатывает, растягивая по-лягушиному широкий рот, и в душу заглянуть норовит. Ей уже за сорок, а как была баламутка, так и осталась.
Проведать, значит, старуху решил? — Прасковья забежала вперед, чтобы взглянуть Андрею в лицо, и он чуть не наступил своей кирзухой ей на ботинок. — А че ее проведывать? Все колесом по деревне! Только руки по коленкам хлещут и снег из-под чирков метелит. Еще лет двадцать пробегает. В праздники со старухами песни хайлали — куды молодым!