Он жил, как чудовище, а умер, как святой; натура его была непостижимой — и в память простых людей, подверженных страхам, благоговеющих перед всем таинственным, он вошел под именем Синей Бороды. Образ этого противоречивого человека, познавшего на своем веку все: роскошь и разорение, взлеты и падения, торжество гордыни и горькое раскаяние, неверие и благочестие, — казалось, вышел из-под пера Шекспира, и ныне, спустя столетия, жизнь его видится скорбной трагедией. Он жил, презрев законы человеческой морали и даже обыкновенный здравый смысл, не говоря уже о доводах разума, все его чувства и деяния отмечены печатью двуличия и жестокости; в подобных трагедиях развязка, как правило, почти всегда сопровождается скорбным звучанием реквиема. Жиль — герой своего времени, эпохи Столетней войны[1] и процветания герцога Беррийского[2]; больше того, он даже опередил свое время. Воин и меценат, сластолюбец и праведник, беспечный и истовый до безрассудства, бесстрашный и всемогущий сподвижник Жанны[3], порочный и невинный, как младенец, искавший смерти и жадно любивший жизнь, жаждавший упоения и терзавшийся всеми муками совести, метавшийся из крайности в крайность и презиравший покой, он предстает перед нами то в облике героя древних миниатюр, в камзоле и шляпе, расшитых сверкающими каменьями, то в обличье дикого ревущего зверя с пастью, обагренной кровью.
Мысль написать эту книгу пришла мне в один из осенних вечеров, когда я бродил по холмам, раскинувшимся вокруг развалин Тиффожского замка.
Но прежде произошло два, на первый взгляд, малозначительных случая. Однажды мой любимый пес, вдруг ни с того ни с сего ошалев, кинулся в ров под главной, башней замка и тотчас выскочил оттуда — на глее у него виднелся след от укуса гадюки. На другой день местный экскурсовод показывал мне человеческие кости с довольно характерными следами переломов, которые он извлек из-под обвала во время реставрационных работ. Мы разговорились. И тут сзади раздался отчаянный, душераздирающий вопль, похожий на крик страдания и стон поруганного бессилия; мало-помалу, подобно ветру, затихающему в кронах деревьев, он перешел в жалобный плач и смолк. Я обернулся и увидел маленький, сморщенный лик, дрожащие губы, скрюченные от подагры руки, сложенные вместе и воздетые к небу, остроконечный колпак и грубое черное шерстяное платье, какое давным-давно носили предки местных жителей. Из этих уст вырвался страшный крик и долетел до нас через века. Они стенали так и рыдали всякий раз, когда в здешних краях объявлялся Жиль или его приспешники, после чего бесследно исчезали смеющиеся дети, хорошенькие юноши, простодушные пастушки. В этом крике звучали скорбь бесконечно униженного народа, тайное отчаяние, безутешное горе, страх и гнев. И тогда легенда о гордыне и неистовстве, главным героем которой был Минотавр во плоти и крови средневекового сеньора, воскресла в памяти моей не в виде древних миниатюр или испещренных буквицами пергаментных листов, а как бы на фоне жизни народа, согбенного в страданиях и мольбе, — иным словом, как истинная трагедия! И очнулись от векового сна холмы, помнившие его. И разверзлись мрачные, дремучие чащи, где вызывал он злых духов. И кровли, угнездившиеся на косогорах и притаившиеся в долине реки Севр, беззвучно поведали мне о несказанных муках и диких ужасах, что крылись за их стенами. Мне вдруг почудилось, будто обагренные кровью стены громадного замка встали из руин, оделись в черепицу и мало-помалу обрели былое великолепие. Я понял, что рассказ об одной только внешней стороне жизни Жиля, ограниченный перечислением дат и событий, был бы далеко не полным. Надо было заглянуть в самую глубину его сущности, в эту бездонную мрачную бездну, и высветить ее «изнутри». Надо было оживить не только его голос, но и голоса безвестных и знаменитых людей, что окружали его в разное время. Голоса тех, кто по его безумной прихоти лишился своих чад, кто любил его и ненавидел, восхищался, презирал и завидовал ему и кто по доброй или злой воле был свидетелем его короткой жизни.
Сквозь тонкую решетку переплетенных ветвей орешника было видно, как солнце клонится к закату. Безмятежное, словно мертвое небо, выкрашенное в золото и багрянец, простиралось над побуревшими волнами холмов, пустынных лесов и бледной лентой реки. Слабый ветерок чуть заметно колыхал верхушки трав и легкую листву ив. Не было слышно ни птиц, ни людей, ни зверей — все живое точно растворилось в бескрайних просторах полей. Все как будто застыло, превратившись в вышитую на полотне картину, и лишь медленное угасание дня напоминало, что время идет своим извечным чередом.
Вечер 25 октября 1440 года, накануне его казни, я представил себе так: торжественное ожидание, величественное безмолвие природы, тысячи исполненных страсти голосов вдруг разом стихли, и в воцарившейся тишине было слышно только их отдаленное эхо. Мысленно я увидел мастера Фому, Гийометту Суконщицу, Екатерину Туарскую и остальных — всех.