Прежде всего, Лебедев был потрясающий человеческий тип. Разделить его (вот личность, а вот артист) невозможно. У Евгения Алексеевича и то и другое существовало в органике: профессия и личность. Органический тип. Не лицедей, который в кого-то превращается и от кого-то вещает… Он для меня на сцене и в жизни неразделим. Особенно интересен нам — художникам. Недаром мы его любили. Пластика необычная, не деланная, натуральная, животная, идущая от природы. Я его рисовал похожим во всех ролях. Рисунки к «Истории лошади» делал за год до того, как вышел спектакль, а потом все совпало — рисунки и он в роли — один к одному. Достаточно сравнить рисунок Холстомера — Лебедева и его же на фотографиях в спектакле через год…
В нем была редкостная для России и для европейского театра физиология. Он и был физиологическим артистом. Явлением природы. В своей жизни я лишь дважды встречал подобных артистов. Еще в маленьком ленинградском областном Театре драмы и комедии работал с артистом, обладавшим похожим даром, — Шамбраевым. Конечно, не такого масштаба, как Лебедев, но природа та же. Любил изображать птиц, зверей. Даже подрабатывал, озвучивая спектакли, — лаял, кукарекал, пел, свистел… Здорово всем этим владел.
А Евгений Алексеевич Лебедев — это просто гигант. Актерски неуемный. Мощный колосс, соединявший в себе несоединимое. Иногда казалось: поменьше бы этой неуемности. Когда Товстоногов обрубал лишний его перебор, получался замечательный результат. Если каким-то артистам необходимо делать всю роль от начала до конца и потом они фиксировали сделанное, то Лебедев приносил на репетицию столько идей, что приходилось отбирать, отбрасывая даже талантливые находки, поскольку они не вписывались в режиссерскую конструкцию. Выдавал по ходу безумное количество всяческих идей и предложений, актерских приспособлений, бесконечно импровизировал…
Природа произвела на свет актерское естество, которое называлось «Евгений Алексеевич Лебедев». Непривычное, неожиданное, кого-то даже раздражавшее своим чрезмерным физиологизмом, какой-то несоразмерностью, но всегда — потрясающее.
Когда началась работа над «Генрихом IV», он попросил меня нарисовать Фальстафа в разных поворотах роли. Евгений Алексеевич ведь и сам был человек всесторонне одаренный. Он чудно рисовал, занимался всяческой «изобразиловкой». Эскиз грима мог для себя нарисовать гримом же на бумаге. Или выложить автопортрет разными камушками, сделав этакий гипергрим. У него все получалось выразительно, эротично и естественно в разных техниках, которыми он пользовался.
Так вот, он предложил мне нарисовать его в роли Фальстафа во всех ипостасях: как он спит, ест, просыпается, потягивается, зевает, встает, чешется, писает, надевает доспехи, которые так нелепо на нем смотрятся… Как он что-то в очередной раз врет… Я «отлудил» ему рисунков шестьдесят-семьдесят. В результате получилась одна из лучших моих серий рисунков для театра, которую потом купили разные музеи.
Евгений Алексеевич держал рисунки у себя в уборной несколько недель. Затем по этим наброскам мы изготовили Фальстафу грим и костюм. То есть я не специально рисовал то, о чем мы договаривались с Товстоноговым о Лебедеве, а выстраивал образ, идя от самого Лебедева — русского сюрреального актера.
С Холстомером была другая история. Когда обсуждался макет, худсовет театра с артистами, занятыми в нем, принял его в штыки. Макет к тому же такая штука, что не всякий разглядит в нем будущую декорацию. Лебедев неожиданно выступил против оформления, причем искренне не соглашался с ним, потому что, готовясь к роли, уже изначально опоэтизировал Холстомера. Мечтал, что будет задник, изображающий голубое небо, цветочки, бабочки, стрекозки… А я делал его — Лебедева. Для меня «История лошади» — это он — чудище-полкан, явление природы. Потому что главный его дар — органика, физиология первозданности, животность.
Я попытался сделать несусветное — натуральную физиологию из холста. Бьют холст плетьми, и он начинает вспухать от ран и боли… Я попытался сотворить то, что сделать нельзя. Но и Лебедев сотворил невозможное, сыграв эту адскую, нечеловеческую роль. Превратившись в Холстомера, в лошадь. Эта роль была для него! Розовский ведь именно в расчете на Евгения Алексеевича принес в театр эту гениальную идею. Чтобы сыграл он — актер-мутант. Потом ставился спектакль в разных местах, но нигде ничего подобного не выходило. Евгений Алексеевич, наверное, оттого и не принял поначалу мое оформление, что оно было его же собственным вывернутым нутром. Увидев его, он возмутился, а может, даже испугался.
После худсовета, когда все, кроме Лебедева, ушли из макетной, Товстоногов внимательно выслушал его замечания, капризы, даже истерику и сказал мне: «Делайте, Эдуард, так, как у вас!» Товстоногов был колоссально мудрый тип. Точно знал, как и с кем из артистов работать. Он нуждался в оппонентах. Умел всех выслушать, но делал по-своему. Оппоненты необходимы были ему, чтобы убедиться в собственной правоте.
В худсовете БДТ состоял артист Рыжухин, замечательный характерный артист, всегда выступавший оппонентом Товстоногова, все ругал, причем с идейных правых позиций. А Товстоногов внимательно слушал его. Я как-то спросил: «Почему вы держите Рыжухина в худсовете?» — «Он мне нужен», — ответил Г.А. и рассказал про де Голля, у которого в Совете министров был министр, также выступавший против. Де Голль его держал, чтобы, как сказал Г.А., вконец не скурвиться, не стать гением. Товстоногов брал какие-то вещи из этого негатива и превращал в позитив.