Серия «Современники — XX в.»
учреждена в память о замечательном сыне России —
Викторе Петровиче Поляничко,
героически погибшем на боевом посту
(1937—1993).
Печатается в редакции журнала «Урал», где было опубликовано большинство произведений Б. С. Бурлака.
Войны. Вдовы. Безотцовщина…
И поныне на вечном поле жизни все еще видны широкие прокосы, что оставила каждая из войн двадцатого столетия: миллионы мужчин полегли под яростным автоматным огнем и мириадами снарядных и бомбовых осколков. Один губительный прокос следовал за другим на протяжении какой-нибудь трети века. Едва зеленый подгон солдатских сыновей успевал укорениться и пойти в рост, как новая война уже спешила на цветущий луг молодого поколения.
Черная череда всех этих народных бед снова и снова проходит перед сухими, выплаканными глазами русских женщин. Это они своим бесценным счастьем окупили выстраданную победу и в войне Отечественной. Никому, за исключением павших, не обязаны мы столь безмерно, как именно вдовам: стоически пережив неслыханные утраты, женщины нашли в себе силы, чтобы выходить слабые побеги на выжженных полях сражений.
Немало и моих сверстников досыта хлебнули горькой горечи сирого детства, так и не дождавшись своих отцов из глинистых траншей первой мировой, из глубоких рейдов войны гражданской. Тут у нас одинаковая судьба с последним военным поколением, что стало на ноги уже в середине века.
Конечно, каждому дорога его мать, и уж тем паче нашему брату безотцовщине, — это нас вывели в люди одинокие матери, обездоленные войнами. Не оттого ли у всего этого рано повзрослевшего сиротского племени с годами развилась и окрепла на редкость трогательная, трепетная сыновняя любовь. Вот я и решился написать в этих отрывочных рассказах-очерках главным образом о маме: не ради того, чтобы выделить ее среди других, — все матери на земле прекрасны; и не из тайного желания оплатить хотя бы толику собственного долга перед ней, — мертвые не нуждаются в поздних исповедях. А делаю я это исключительно для тех, кому идти дальше: пусть знают, как время, год за годом, фокусируется в нелегкой судьбе всех матерей, способных во имя грядущего отринуть буквально все личное.
Нет, писать только о себе я не стал бы: автобиографические страницы всегда прощально перекликаются с твоими книгами, точно поздний журавлиный клин с давно убранным, осенним полем…
Череда лет подобна эскалатору — она предательски уходит из-под ног, и бывает, что едва устоишь на ногах. Так случилось и со мной, когда трагически погибла мать… Сколько бы ты ни прожил на свете — семнадцать или семьдесят, — но потеря матери у любого из нас всегда вызывает пронзительное чувство круговой незащищенности.
Память, в отличие от времени, не самодвижущаяся, а вроде бы самая обыкновенная, в три марша, лестница, по которой юные взбегают через ступеньку; пожившие на свете люди поднимаются мерно, не спеша, раздумчиво; ну а старики подолгу останавливаются на всех площадках минувших десятилетий, чтобы окинуть взглядом прожитую жизнь. Одно жаль, гул прошлого неясно, неразборчиво доносится издалека, но зато уж эти жгучие зарницы то и дело сухо сверкают на горизонте, больно напоминая о тех грозах, что давным-давно отгремели в полуденном небе и ушли навстречу заре вечерней. Не они ли, эти магниевые вспышки, и вводят в заблуждение насчет огромности того времени, которое осталось за плечами? Словно забываешь в космический-то век о невероятной скорости света, когда перед тобой вмиг воскресают эпические картины прошлого, выхваченные зарницами из сумерек былого. Что ж, пусть звука нет, как в немом кино, — его может заменить в какой-то мере твое воображение, если это очень дорогие снимки из потайных запасников памяти.
О память — волшебный проводник! Она всегда готова вывести из тупика на людный, торный большак твоей судьбы. Она выручала и меня не раз: я шел, бывало, за памятью — след в след — по минным полям ревущих сороковых годов. И уж тем паче с ней вдвоем не собьешься с чуть приметной материнской тропки на этой широкой мирной полосе двадцатого столетия.
«ВАРФОЛОМЕЕВСКАЯ НОЧЬ» ДУТОВЦЕВ
Тысяча девятьсот восемнадцатый год.
Апрель. Великий пост.
В легкой дымке от курящихся проталин оренбургская степь. Высокое, в разводьях небо. И то ли по земле бегут белые тени облаков, то ли в вышине зеркально отразились снеговые острова Южного Урала.
На зимниках рушатся январские мостки, — сползают колеи с солнечных пригорков, звенит, крошится источенный настил под ударами самодельных крепчайших подков. Вьются, вьются потемневшие проселки, утрамбованные крестьянскими обозами, тучной конницей Дутова. Ступишь на обочину — увязнешь в зыбком черноземе; двинешься низинкой напрямки — застрянешь в рыхлом снегу по пояс. И только большаками, льдистыми, размытыми, можно еще кое-как пробиться к городу.
Ранняя память моя начинается не с какой-нибудь большой радости, а с большой беды. Если бы не тот белоказачий набег на Оренбург, то, возможно, отсчет времени я вел бы с более поздней даты, например, с весны девятнадцатого года.
Мы с мамой жили тогда в форштадте, в тесной полуподвальной комнатушке, оба низеньких оконца которой выходили на шумную улицу восточной оренбургской окраины — бывшей пригородной станицы. Хозяйка дома, тетя Даша, красивая казачка лет тридцати, сдала нам свой полуподвальчик с одним условием — чтобы мама шила для нее любые вещи, какие только пожелает эта щеголиха. Переменчивые деньги восемнадцатого года, тем более аршинные рулоны уцелевших керенок, никому не были нужны, и мама за все расплачивалась собственным трудом. Еще вовсе молодая, моя мама до ночи обшивала хозяйку, а утром, наскоро приготовив мне чего-нибудь поесть, уходила на поденную работу к местным богачам.