Фантазия о замке Синих духов
В то незабываемое лето мы, как водится, проживали в добротном домике на улице Коллетто. Не вижу смысла тебе напоминать те славные дни, когда дети становились уже не столь малы, чтобы требовать почасового внимания, но и не столь велики, чтобы неприятно будить всеминутные опасения. Я уже не говорю о тех временах, когда оные чада и вовсе становятся источником сплошных неприятностей и ни в какую не благоволят навещать нас, еще бодреньких, на смертном одре, в сопровождении наивных вякающих внуков, замкнувших сей круговорот. Иными словами, то были дни, когда обязанности верных стражей наших милых подопечных не успели прометаморфозировать в жалостные мольбы о внимании к озяблым старичкам.
Если ты помнишь, это был приличный дом. Приличным я называю всякое строение, где лестница ко второму этажу не скромно завивается спиралью, а гордо, в два пролета ведет к спальням, и коврик, укрывающий коридор, несет мимо детской на маленький балкончик со славно заходящим солнцем.
В моей рабочей комнате стоял весьма потрепанный стол, но завидных размеров. Я любил зарываться в бумагах, принимал в кабинете гостей, ну и потчевал их коньяками.
Кухню мне трудно описать, ибо пища всегда поглощала во мне столько трепетного внимания, что окружающие декорации все отуманивались и выходили нечеткими.
Совру, если скажу, что жили мы замкнуто, хотя бы взять письма – мы их исправно получали, и я лично аккуратно отвечал. Однажды мне написал некто Вольтер, но, естественно, не тот, который с париками и не любил евреев, а какой-то немец. И адрес на конверте был не совсем мой, но я его усердно прочитал и спрятал в роскошную коробку для писем.
В войнах мы не участвовали по идейным соображениям. И помоложе я не числился в отъявленных вояках, а как водится, если б мир состоял исключительно из людей умеренного возраста, то из всех воинств на Земле числилось бы лишь воинство небесное.
Вы знаете, придет когда-нибудь эпоха, когда в развитии своем человеки насытятся враждебными инстинктами еще в колыбельках, ну а начав ходить, сразу женятся, и тут ты их ни на какую войну дрыном не вытолкнешь.
Не следует винить меня в прыщавом идеализме – увы, не скрою, что и в этом доме были весьма дурные вещества. То были сумерки, исправно преследующие нас вот уже всю жизнь. О, эта нестерпимая тоска вечереющего мира! Я готов забиться в подземелья, только б ежедневно так не страдать. Вечереет, и всё пусто, никчемно и невостребованно. Хочется ровным счетом ничем не быть, ничто не желать, никак не любить.
Если и есть душевный ад, то он не в месте, а во времени суток, В такие часы единственным убежищем мне была библиотека, что на первом этаже. Как водится, с камином, с дубовыми мощными полками, напрочь уставленными книгами. Латинские историки и грузные эпикурейцы иногда на нашем, а чаще – на их личных языках. Конечно, никогда всерьез я их не воспринимал. Несмотря на то, что долгие занятия то греческим, а то санскритом мне бы позволили всё это воспринять; но что, в сущности, дало бы мне такое тщедушное чтение? Ведь для того, чтобы постигнуть глубинное содержание сих книг, достаточно лишь ими обладать. Так, иногда поглаживая пальцами старинные корешки, выхватывать какую-нибудь томину страниц эдак в тысячу и первым взглядом, упавшим на любую из них, вчитаться в пару строк и глубоко утешиться непреходящей прелестью наугад урезоненной мысли. Отрывки всегда превосходят полнотой и досказанностью сами книги, ибо чтение не есть процесс переливания несчетных знаков в мысленную силу, а лишь повод для расшевеливания собственного начала творца. Хоть кулинарную книгу возьми да выхвати кусочек слова иль полслова, и тут же музы вовсе не пищевых поэзий не преминут тебя навещать.
И так, пребывая иногда в таком посумеречном размышлении над книгой, я прерываюсь мыслить, и глаза ищут твой мягкий изгиб шеи и складки сарафана. А ты, ничего не подозревая, продолжаешь корпеть над своими извечными рукоделиями. Или изредка, отбросив шитье, отпираешь крышку рояля, и негромкие звуки выпархивают из полумрака библиотеки наружу в гостиную, прихожую и вовсе на тихую, непременно затененную улицу, на которой стоит наш дом. Чарующие звуки рояля, сочетающие в себе и строгую корректность клавесина, и развязную неверность приправленных сурдиной струн… И вот и я, бросив растерявшийся невольно фолиант прямо на ковер, врасхлест, не закрывая, касаюсь клавиш, и Шопен, а после кто-то вовсе несказанный терзает воздух разразившимся каскадом нот. Вальс хочет вырваться из сумерек наружу в святое и нетронутое утро, назад иль во вчера, иль в завтра, лишь только не остаться в этот час суженья дня и расширенья ночи.
Ну, после уже проще, наступает темень за окном, мы зажигаем свет и пьем какао, хоть это и не типично – пить какао по вечерам, но нам нравится быть прихотливыми волюнтаристами, и в этом наш протест, если хотите, против морализма нынешней эпохи.
По вечерам я часто запираюсь в кабинете и вольнодумствую на славу то с машинкой, то с пером, по настроенью. Я заменяю слова обыденные на несколько от них отличные, не столь притертые, что просто очень, если разобраться. Ну, например, взять приевшееся слово: «неопределенно» и изъясниться: «безопределенно», – явно прибывает свежесть с неким даже намеком на неординарность. А если и вовсе иссякает вдохновение иль просто надобно хоть как-то излечить неверность слуха, вкуса и словозрения, мы отправляемся на исходе субботы в православную церковь при миссии, там в полумраке и в дрожи теней неспешный хор монашек повествует, молит, призывает, очищает, превозносит, благодарит, и всё наружное уж боле не касается вопроса о принадлежности к одной из выводка религий. Нет, даже само слово «религия» звучит кощунственно и неблагогласно. Тем более когда сия церквушка не помпезный храм величиною с астероид 1998 SF36