Уильям Батлер Йетс
Распятие
Человек с темными легкими волосами и бледным лицом шел, почти бежал по дороге, вившейся с юга к городу Слайго. Для иных он был Кумал, сын Кормака, для иных Быстрый, Дикий Конь; и был он бродячий певец в расшитом коротком камзоле, в остроносых сапожках, и он нес на плече тугую суму. В жилах его текла ирландская кровь, он родился в Златой Долине, но столовался и ночевал по всем пятинам Ирландии, и не было ему прибежища до самого края света. С одной из башен того, что стало потом Монастырем Белых Братьев, глаза его соскользнули на ряды крестов, черневшихся на холме чуть к востоку от города и, сжав кулак, он погрозил тем крестам. Он понял: кресты не пустые; птицы вились над ними; он подумал: вот такого же, верно, скитальца подняли на один из крестов; и тихонько сказал: "Худо быть повешенным, удавленным, обезглавленным, побитым камнями. Но чтобы птицы выклевали глаза, а волки глодали ноги!
Нет, лучше бы уж красный ветер Друидов иссушил в колыбели того воина Латхи, что принес нам смертоносное древо из варварских стран, или молния, поразившая Латхи у подошвы горы, заодно бы и его поразила, или зеленокудрые, зеленозубые водяные его погребли бы в пучинах вод".
Говоря так, он весь трясся с головы до пят и покрылся холодным потом, и сам этому дивился, ведь на своем веку он повидал немало крестов. Он перешел два холма, прошел под воротами в зубчатой стене, свернул влево и остановился перед монастырской дверью. Дверь была утыкана большими гвоздями. Он постучался, разбудил монаха-привратника и попросился переночевать на гостином дворе. И монах положил на совок тлеющего торфа и провел его к большой голой постройке, крытой грязным камышом, зажег укрепленную между камнями в стене лучину, бросил тлеющий торф в очаг, дал ему две незажженных дернины и пук соломы, показал свисавшее с гвоздя одеяло, ломоть хлеба, кружку с водой на полке и в дальнем углу лохань. И монах ушел на свое место при двери. А Кумал сын Кормаха стал раздувать тлеющий торф, чтоб поджечь пук соломы и дернины; но ему не удалось их поджечь, потому что они отсырели. Тогда он сбросил остроносые сапожки и выдвинул из угла лохань в надежде смыть со своих ног дорожную пыль; вода однако была так грязна, что дна не видно в лохани. Он сильно проголодался, не евши с утра, а потому не стал уж очень досадовать на воду в лохани взял черный ломоть и надкусил, но тотчас сплюнул откушенное, потому что хлеб был черствый и плесневелый.
Он и тут не стал давать воли гневу, ибо в горле у него пересохло; рассчитывая на вино или вересковый мед к концу дня, он пренебрегал встречавшимися по пути ручьями, чтобы слаще насладиться ужином. И он поднес к губам кружку, но тотчас ее отшвырнул, потому что вода оказалась вонючей и горькой. Он пнул кружку ногой, она разбилась о супротивную стену, и он снял с гвоздя одеяло, чтоб укутаться на ночь. Но едва он коснулся одеяла, оно все ожило из-за блох. И тут уж, сам не свой от ярости, он метнулся к двери, однако ко всему привычный монах запер ее на засов снаружи. Тогда он выплеснул воду, и колотил в дверь лоханью до тех пор, покуда монах-привратник не подошел к двери, справляясь, что тревожит его и зачем он не дает ему спать.
- Что тревожит меня? вскричал Кумал. Да разве дернины эти не столь же мокры, как пески долины Россес? А блохи в этом одеяле не столь же несчетны, как волны морские и не столь же быстры? А хлеб не столь же черств, как сердце монаха, забывшего Бога? А вода в кружке не столь же горька и зловонна, как его душа? И не того ли цвета вода в лохани, какою станет он сам, обуглившись на Вечном Огне?
Монах уверился в надежности засова и воротился на свой пост при дверях, ибо его так клонило в сон, что он не мог получать удовольствие от беседы. Но Кумал все бился, и вот, наконец, он снова услышал шаги монаха и закричал:
- О монахи, род трусливый и лукавый, гонители и теснители бардов, певцов, ненавистники жизни и счастья! Чурающиеся правды и не владеющие мечом! О род, приводящий в робость кости народа трусостью своей и коварством!
- Певец, сказал монах ему в ответ. Я и сам умею слагать стихи.
Немало я их сложил, сидя при дверях, и мне горько слышать, как барды поносят монахов. Брат мой, мне хочется спать, а потому я довожу до твоего сведения, что об удобствах странников печется у нас сам глава монастыря, наш преосвященный игумен.
- Что же, спи, сказал Кумал. А я спою проклятие барда игумну.
И он перевернул лохань, поставил ее под окном, сам на нее встал и начал петь во всю глотку. Пение разбудило игумна, он сел в постели и свистел в серебряный свисток до тех пор, пока не дозвался привратника.
- Я глаз не могу сомкнуть, сказал он. Что такое? Что за шум?
- Это бродячий певец, отвечал ему привратник. Он недоволен дернинами, недоволен хлебом, питьевой водой, водой для омовенья ног, одеялом. И он проклинает вас, отец настоятель, и ваших батюшку с матушкой, и дедушку вашего с бабушкой и всех ваших сродников.
- И проклинает в стихах?
- Проклинает в стихах, и с двумя ассонансами в каждом стихе проклятья.
Игумен сдернул ночной колпак и сжал в кулаке, и плешь в кружке седых волос на голой его голове была как могильный курган Нокнарии, ибо в Коннахте не отказались еще от древней тонзуры.