Глава первая
Опять Прованс
Поезд вез их все дальше и дальше, оставляя позади шлюзы и водоемы, принявшие избыточные воды Роны, пересекая сонную равнину в направлении Папского города, где на бледном весеннем солнышке кружили голуби, словно конфетти, и звонницы изливали свою вину в звуках священных колоколов. Небо стало цвета «мертвой розы» и багряной марены, а когда проехали Валенсию, уже зацвели багряник и фуксия, появились шелковицы и мудрые серые оливы.
Их встретили близнецы Бруно и Сильвейн, с которыми они давно расстались и которых из-за фамилии прозвали «великанами»,[2] в сопровождении верного Дрекселя. Все трое уже созрели для того, чтобы воплотить в жизнь давний план и поселиться в отдаленном шато, который получили в наследство брат с сестрой. Там они собирались уединиться, посвятив себя «любви втроем», когда-то настолько заинтриговавшей Блэнфорда, что он начал писать о ней роман. Увы, из этого ничего не вышло. Подобно реальности, идея была слишком гностической и, как в реальности, не оправдала себя. Но в данный момент прекрасные «великаны» были счастливы и полны веры в будущее. Блэн нежно поздоровался с ними.
Сами же приехавшие несколько напоминали захудалую актерскую труппу, которая возит по театрам популярную пьесу: две светловолосые женщины с мальчиком, лорд Гален, Кейд, Сатклифф, Тоби и прочие. Блэнфорду пришло в голову, что они должны быть как единое тело, «потому что мы члены друг другу».[3] Действительно, если у всех есть роли в пьесе, то почему бы им не быть разножанровыми актерами, которые все вместе создают некий единый персонаж? Солнечный свет задремал, прикорнув среди роз, где-то пел сам себе соловей. Блэнфорд сделал жест, весьма точно отразивший его ощущение того, что жизнь начинается заново: он выкинул все наброски к новой книге, вытряхнув портфель в окно поезда, а потом смотрел, как листки рассеиваются и их уносит ветром из долины Роны. Похоже было на то, как падают лепестки с цветущего дерева — всех цветов и размеров. Накануне вечером он решил, что если вздумает еще что-нибудь написать, то больше никаких предварительных заметок и планов. Он просто сядет и начнет писать, спонтанно, как поет, греясь на летнем солнце, цикада. Толстяк Сатклифф, его alter ego, молча наблюдавший за ним, лишь с сомнением качал головой, глядя на кружащиеся бумажные лепестки, похожие на огромную стаю голубей, летящую над городом. Вот, подумал он, такая картина человеческой памяти будет после атомного взрыва — клубы памяти заполонят все. Разрозненные обрывки кружат в смертоносном хороводе истории, жалкие пылинки в пространстве солнечного луча.
Неожиданно Кейд засмеялся и хлопнул себя по ляжке, однако не поделился ни с кем причиной своего веселья. Может быть, это никакое не веселье?
Сатклифф с раздражением произнес:
— Мы ведь не позволим «великанам» повторить чудовищную историческую ошибку, которая стала темой вашего великого эпоса — героического сказания с тремя влюбленными персонажами? Ну же! Признайте, что это не срабатывает ни в жизни, ни в литературе!
Обри признал, но неохотно.
— Из троих не получается одно целое, — сказал он, обращаясь к своему alter ego. — Хотя один Бог знает, почему… Надо спросить у Констанс, возможно, каноны старика Фрейда дадут нам ответ. В любом случае, раз это было хорошо для Шекспира, хорошо и для меня!
— То есть?
— Сонеты. С таким сюжетом это была бы лучшая из его пьес, а он не написал ее, так как инстинктивно чувствовал, что ничего хорошего не получится. Нам надо спасти несчастных «великанов» от той же участи — нельзя позволить им угодить в капкан тройственного союза в компании со злополучным Дрекселем, что уже не раз бывало в прошлом. Их надо спасти! История, память, вы обещали обойтись без этих капканов, иначе получите еще одно дополнение к caveau de famille[4] бесхитростного повествования, а Сильвия навсегда останется в сумасшедшем доме, будет лежать под своим гобеленом и сочинять…
— Она пыталась написать мою книгу, ту самую, в которой я с самого начала собирался определенным образом соединить разрозненные факты в логически выстроенном языковом лабиринте, чтобы каждый и каждая нашли свое место без спешки и толкотни. Но теперь мне ясно, если у человека нет врожденных признаков имманентной[5] добродетели, как ее описывает, скажем, Эпикур, то он рискует стать законченным пуританином-моралистом и компенсировать это нечистыми помыслами, даже явственной жаждой крови, сдобренной сентиментальностью. В то же время, следует ходить на цыпочках, держаться весьма осторожно, продвигаться вперед аи pifomètre,[6] памятуя о Судном дне.
И Блэнфорду и его alter ego было очевидно, что задуманная ими книга не должна повторять злоключения Пьера и Сильвии, ибо им хотелось вызвать к жизни, реанимировать архаическое представление о паре, которая своим соитием творит прекрасное. Случилось чудо — благодаря Констанс, ее массажу и ее физическому заступничеству, его позвоночник вдруг очнулся и с ним вся сеть нервных узлов, которая оживила и тонизировала его сексуальную энергию. Чудотерапия! Смертельные прыжки в момент священного оргазма, как у идущего на нерест лосося: двое-в-одном, соединенные колоссальной, всеобъемлющей амнезией, забытье, которым они постепенно учились осознанно управлять. Удерживаться на уровне слепящей медитации, а потом медленно растворяться друг в друге со страстью, которая была таинственной бездной… Тот, кто отрекается от себя в любви, получает все! «Сад Гесперид» в пределах достижимости… Поцелуй — чистое соединение полностью разделенной мысли.