Месяцы, дни, постояльцы вечности. Разворачиваются годы: вот вишня в цвету, вот рис густо колосится на плоских полях, гингко вдруг обливается золотом в первый день заморозков, а тут и рыжая лисица уже метнется по снегу. Лодочник на переправе из Сиогама в Исиномаки, почтальон, что галопом скачет из Киото в Огаки, - чем путешествуют они, как не временем? Величайшее наше странствие - сквозь годы, пускай мы дремлем у жаровни. По ветрам летят облака. И мы стремимся за ними. Ибо я, Басё, путешественник. Только вернулся я домой из отличного путешествия вдоль побережья прошлой осенью, только смел метлой паутину в заброшенном доме своем на реке Сумида, встретил Новый Год, посмотрел, как волки соскальзывают с холмов по плечи в белых сугробах, только оглядел в изумлении - каждую весну будто заново - туман на болотах, как уже снова направил стопы свои прочь из ворот Сиракава. Я зашивал дыры и прорехи на штанах, пристегивал новый ремешок к шляпе, растирал ноги золой полынных листьев (что придает бодрости мускулам), а сам думал все это время о полной луне, восходящей над Мацусима: какое это будет зрелище, когда я доберусь туда и смогу им любоваться.
* * *
Мы выступили вдвоем с нею прекрасным днем в конце лета, довольные, навьюченные дребезжащими пожитками. Харчами запаслись на две недели - нам предстояло провести их в глухомани на Вермонтском Маршруте: его мы начали с тропы через заброшенный давным-давно сад, где в щедром утреннем свете, наполненном суетой капустниц и зеленым миганием кузнечиков, старая груша, по-прежнему живая и свежая, словно молоденькая девчонка, стояла с достоинством среди темных, неподрезанных, одичавших виноградных лоз, разросшихся блудных цинний, душистого горошка и алтея, некогда расцветавших ради какой-нибудь честной фермерши в саду, выросшем из шейкерских пакетов семян, присланных из глубинки штата Нью-Йорк или даже из самого Огайо, - сад теперь цвел высоко и обильно осокой и чертополохом до самых лиственниц на лесной опушке, в таком же произвольном согласии, при котором от дружбы льва разрастается мимоза. Маршрут этот проложили еще в отрочестве столетия члены йельских обществ, которые в своих бриджах и твидовых кепках продолжали традицию Рафаэля Пампелли[1], Перси Уоллеса, Стила МакКея[2], традицию Торо и Берроуза[3]: путешествовать безо всякой цели, лишь ради того, чтобы побыть на природе, побыть в тишине, побыть вместе в глухомани, среди ее деревьев, долин и холмов.
* * *
Продав с огромным везением дом у реки, и тем самым вверив себя течению, так сказать, отчалив от обязанностей и ответственности, поселился я на некоторое время у своего друга и покровителя торговца Сампу, самого поэта. От яркой вспышки я моргаю: весеннее поле, лопата крестьянина. Но прежде чем уйти, кистью начертил я стихотворение на старом своем дверном косяке. Иные воспоют теперь во время цветения персиков за этой дверью дикие травы преграждают путь. И на заре вышел я, а ночи в небе еще оставалось больше, нежели дня, столько же таяло в лунном свете, сколько в солнечном прибывало, двадцать седьмого марта. Я едва различал смутные очертания Фудзи и тоненькие белые вишневые цветы Уэно и Янаки.
Прощай же, Фудзи! Прощайте, вишневые цветы! Друзья поднялись рано проводить меня, больше того - проделать со мною вместе первую частъ пути моего лодкой до Сэндзю. И только после того, как они меня оставили, ощутил я с дрогнувшим сердцем те три сотни миль, что собирался пройти. Влага стояла в глазах моих. Я смотрел на друзей и на аккуратные кучки домиков Сэндзю как бы сквозь пелену дождя. Рыба и птица жалеют, что весна так коротка. Таково было мое прощальное стихотворение. Друзья мои переписали его себе и смотрели, пока я не скроюсь из виду.
* * *
На побережье в Сунионе. Деготь и водоросли чередуются в изнуренном обвале и скольжении сборок зеленой воды у самых пальцев наших ног. Мы сходили посмотреть на имя Байрона, вырезанное перочинным ножом на колонне храма Посейдона. Гомер упоминает этот мыс в Илиаде - возможно, это все, что он знал об Аттике. Именно здесь выкопали курос из красного камня, который стоит ныне в Афинах подле копьеметателя Зевса. Мы лежим под светом Греции. Молчание музыкально: неуемность Ионического моря, пощелкивание гальки, шевелящейся в приливе. Больше никаких звуков. Я Гермес. Я стою у серого валуна и жду в продутой ветрами роще, где встречаются три дороги. Стихотворение? Из Антологии. Влажные ресницы, линзы воды в пупке. Еще одно. Приапу, богу садов и другу путников, Дамон-крестьянин возложил на алтарь сей с молитвой, дабы деревья его и тело крепки были ветвями и членами еще хоть немного, гранат глянцевояркий, ковчежец высушенных солнцем фиг, гроздь виноградин, наполовину красных, наполовину зеленых, нежную айву, грецкий орех, вылущенный из скорлупы его, обернутый в цветы и листья огурец и кувшин маслин золотоспелых.
* * *
Весь тот мартовский день брел я, исполненный пытливой печали. Я увижу север, но суждено ли мне, в мои годы, когда-либо вернуться обратно? Волосы мои поседеют в этом долгом странствии. Уже настал Генроку, второй год оного, и в пути исполнится мне сорок пять лет. Плечи мои натрудила котомка, когда пришел я в Сока, деревню на исходе дня. Путешествуй налегке! Я так всегда и намеревался, и котомка моя с бумазейной курткой, халатом из хлопка (ни то, ни другое не спасало от проливного дождя), моей тетрадью, чернильницей и кистями была бы довольно легка, если б не дары, коими нагрузили меня друзья при расставании, и не мои собственные пустячные пожитки, которые жаль выбрасывать, поскольку сердце мое глупо. Мы шли - Сора и я - взглянуть на священное обиталище Муро-но-Ясима, Ко-но-Хана Сакуя Химэ, богини цветущих деревьев. На нижних отрогах Фудзи есть еще один ее алтарь. Когда была она ребенком, Ниниги-но-Микото, супруг ее, никак не хотел верить, что беременна она от бога. Она заперлась в покоях, подожгла их и в пламени родила Хоходэми-но-Микото, огнерожденного вельможу. Поэты здесь воспевают дым, а крестьяне не едят пятнистую рыбку, именуемую коносиро.