В начале марта, после полудня, на город внезапно обрушилась гроза. Сашу Борового она застала на углу Верхнего Вала и Константиновской. В такое время даже на юге грозы — явление редкое, и Саша видел, как при первых, еще далеких раскатах грома приостановились прохожие, молча, с недоумением и страхом переглянулись. Солдат с очень худым желтоватым лицом, в старой шинели и с вылинявшим вещмешком за плечами, вдруг весь вытянулся, грозно поднял голову. Охнула рядом с ним старуха, закутанная во что-то темное с зелеными полосами — не то в платок, не то в одеяло. Перекрестилась. Прохожие чутко прислушивались к этим отдаленным глухим раскатам, похожим на артиллерийскую канонаду. И хотя уже прошло пять месяцев с тех пор, как немцев далеко отогнали от Киева, у многих невольно мелькнула холодящая сердце мысль: не фашисты ли это снова рвутся к городу?
Солдат вдруг съежился и затрясся от смеха.
— Что, бабка, крестишься, грозы испугалась?
Старуха быстро взглянула на небо, на солдата, на Сашу и грубым, почти мужским голосом сказала:
— Гром на голые деревья — не к добру. К неурожаю это…
— Ну, бабка, муку мелешь, — весело говорил солдат, — большей беде, чем пережили, не бывать. Вот добьем Гитлера, всем неурожаям войну объявим.
Старуха, все еще опасливо поглядывая на небо, быстро засеменила по старому выщербленному тротуару.
Из-за крыш домов наползла громада темной, с синевато-дымными боками тучи. Тут же под ней блеснула короткая тонкая молния, и гром сотряс не по-мартовски прогретый воздух.
— Хорошо, — улыбаясь, возбужденно сказал солдат.
Саша молча кивнул. Ему тоже нравилась ранняя весенняя гроза. Рокочущие раскаты совсем не пугали, а казались сейчас радостно волнующими.
— Закури! — Солдат щедро распахнул перед Сашей новенький, с вышитой кривой звездочкой кисет.
Саша отрицательно покачал головой, отказался и продолжал смотреть на тучку, в которой то ворковал, будто кого-то успокаивая, то вдруг снова взрывался сердитым треском гром.
Солдат скрутил цигарку, прикурил, аппетитно затянулся. Дым, чуть покачиваясь, пластом, как в закупоренной душной комнате, проплыл у Сашиного лица, коснулся его. И тут он даже не понял, что произошло. Наверное, залюбовавшись грозовой тучей, вдохнул в себя этот крепкий махорочный дым. Ноги налились незнакомой слабостью, в глазах заколыхался туман, туча над домами косо качнулась к земле, и Саша стал терять сознание. Он почувствовал, что кто-то сильный и цепкий подхватил его под руки, усадил на лавочку.
— Что, хлопец, сомлел? Что с тобой? — будто издалека услыхал он уже знакомый голос солдата.
— Да нет, да я так, — пробормотал Саша.
— Белый как полотно стал. Болен, что ли?
— Здоров я… — ответил Саша, вытирая выступивший на лбу пот. Ему стало очень стыдно. «Что это я, как девчонка, — подумал, — ни с сего ни с того в обморок…» И повторил уже более твердо, даже сердито: — Здоров я, сильный.
— Сильный, — усмехнулся солдат. — Это ты, брат, отощал. Растешь, организм требует хорошего питания, а в оккупации жили как, от голодухи до макухи? И сейчас, видно, не густо с харчами… Вот и подкосило тебя.
Саша не ответил. Хотел было подняться, но солдат легонько придержал его за плечи, снял вещевой мешок, развязал его неторопливо, вынул ощипанный небольшой ломоть хлеба.
— Бери, ешь.
Хлеб пах селянской хатой.
— Ешь, еще упрашивать тебя!
— А ты сам вон какой худющий, желтый…
— Это не от голодухи, — сказал солдат, — в живот я был ранен. Из госпиталя. Мне и хлеба-то черного есть нельзя. Только белый, из крупчатки. Хирург сказал: «Поезжай хоть на недельку в село. Парного молочка попей. Ну, а потом снова в свою часть». Да что я, вот так и буду его держать? — уже рассердился солдат и сунул хлеб Саше в руки.
Саша отщипнул корку, поднес ко рту, откусил и вдруг почувствовал такую ломоту в скулах, что тут же скривился и даже за щеку ухватился, как при зубной боли.
— Что, ломит? — сочувственно кивнул солдат. — Это потому, что отвык. Перепадал наверно только пресный, лепешки разные. А это настоящий, с кислинкой. Сейчас покажется сладким, ешь.
Над головой сильно громыхнуло. Первая капля дождя была крупной и упала с такой силой, что, разбившись о скамейку, оросила мелкими холодными брызгами сразу и хлеб в руках Саши и его лицо. Потом капли зачастили, дробно застучали по пыльному тротуару, зашипели в куче грязного, не успевшего еще растаять снега под забором.
— Мне мокнуть нельзя, — поспешно натягивая лямки вещмешка на худые костлявые плечи, сказал солдат. — Ну, бывай!
Он сошел с тротуара на мостовую, остановился, поджидая трамвай.
— Спасибо! — крикнул вслед солдату Саша.
— Что? — Солдат не расслышал, обернулся. А когда понял, усмехнулся, махнул рукой и вскочил на ржавую подножку некрашенного, без стекол, с вырванными дверями вагона.
И едва трамвай отъехал, тяжелый невесенний ливень пролился на город. Саша поспешно укрылся в подворотню. Из нее несло сырым сквозняком. Вскоре по каменному настилу подворотни потекла рекой вода, заставив Сашу прижаться к стенке. Бурные ручьи мчались по Константиновской. Сточные колодцы, покрытые решетками, давно не чищенные, были забиты грязью и отбросами, и поэтому на Подол с верхней части города сразу же побежали мутные потоки воды. Бурля, они шумно неслись по спускам, по кручам. Они совсем залили Константиновскую, превратившуюся в быструю реку, и ринулись дальше по Верхнему Валу, к Юрковской, Оболонской, Ратманской. А дальше, перехлестнувшись через прибрежное шоссе, шумными водопадами обрушились в Днепр с высокой набережной, изрезанной овражками, изрытой воронками от бомб и снарядов. Потоки первого весеннего ливня несли с собой мелкие осколки кирпича из разрушенных домов, щепки с остатками немецких букв, охапки слипшихся листьев, патронные гильзы. Все это поглощали мутные волны кипящего от ливня Днепра.