Дибаш Каинчин
Последняя надежда ссыльного Евсея Боровикова
Рассказ.
Перевод с алтайского : К. Каинчина
- Агафья, ты... завтра иди в сельсовет... и заяви там... - порывисто, твердо произнес Боровиков, сверкнув огоньком самокрутки в темноте избушечки. Было ясно, что слова эти он обдумывал давно и проговорил их про себя не менее тысячи раз.
- Не пойду. Ни за что, - будто отрезала Агафья, и тут было ясно, что она ожидала от Евсея такого повеления, ответ ее был готов давно и проговорен ею в себе более тысячи раз.
- Пойдешь! Заявишь! У нас нет другого выхода.
- Не пойду. Убей - не пойду!
- Придется идти, - смягчился голос у Евсея. - Потому как, пойми, надо это. Ради детей наших... Из-за нас... Потому как сильная ты. Вырастишь ты их без меня. Верю я тебе. Как себе верю. А меня не жалей. Мне не дадут жить. Нет у меня жизни.
- Без тебя, Евсей, и у меня нет жизни.
- Не говори так. Решись. Иди. Жизнь такая стала - твердой будь. И пахать надо заступать. Может тебе семена дадут. А не дадут, так надо покупать. Продать кой-чего и покупать.
Такой разговор шел между мужем и женой Евсеем и Агафьей Боровиковыми в кромешной тьме избушечки на их заимке в верстах семи от села Усть-Кумир Талицкого сельского совета Усть-Канского района ранней весною 1931 года. Разговаривали вперемешку - то на русском, то на алтайском - потому как Агафья до сих пор недопонимала по-русски, особенно, если разговор о серьезном, сложном. А что касается Егора... Хотя село Усть-Кумир было русское, но в урочищах долины Змеинное-Диланду, где заимка Боровиковых, жили алтайцы. Всегда вместе охотились, а на охоте привычнее на алтайском, и батраками они, Боровиковы, больше нанимали алтайцев; умельцы они ухаживать за скотом, да и большой платы не требовали, и содержать их было запросто мясо они завсегда добудут сами, а остальную пищу натолкут, нажарят себе из того же ячменя, который идет на корм скоту.
Три месяца прошло, как Евсей прибег домой из Нарымского края, что в Томской области, куда был сослан осенью 1929 года со всей семьей: с родителями, братовьями, сестрами. Гиблый край тот Нарым: болота бесконечные, гнус, тайга беспросветная, небо низкое, давящее, солнце слепое, негреющее. А какие холода-морозы там! Все обволокет красным туманом, деревья тарс! -живьем лопаются от мороза. Избушечки по самые крыши укутаны мхом иначе не вызимовать.
Привезли их на пароходе-барже, высыпали на голый берег. На носу - зима; хочешь - живи, хочешь - умирай. Но план лесозаготовки обязан выполнить. Законы - жестокие, караул -свирепый. Голод, вши, болезни. Оказывается, простой чирей может порешить твою судьбу. Но главная тяжесть безысходность. Нет у тебя надежды вырваться на свободу. Ты обречен на вечное - на всю жизнь - рабство. Это как в сказке -жить тебе в аду и видеть тебе солнце только через игольное ушко. Покойников уволакивали в кусты неподалеку и засыпали снегом: много их, штабеля целые, ни сил нет, ни времени долбить мерзлую землю.
Первым не выдержал отец, старец восьмидесятилетний: "Убегай, Евсеюша, хана нам всем тута... Может робятишек своих поддержишь..." - были его последние слова. За ним вскоре эти же слова повторила мама: "Беги... к унукам моим... родненьким...".
Эх, Нарым, Нарым, гиблый край, суровый край. Жгет, сожгет тебя дыханием своим ядовитым. Проклятый край, откуда, как от смерти, все одно нет возврата...
И на родине, оказалось, нет просвета. Стена глухая и никакой калитки. Крепок аркан у соввласти, думай не думай, ничего не вырешишь. Одному, худо-бедно можно было бы поиграть в прятки - кругом тайга, горы, зверя много, дичи, но куда денешь семью. И каково оно - всю жизнь в бегах. Но и такую жизнь не дадут прожить, поймают рано или поздно - посадят. Агафья говорит, что бумага о том, что он в бегах, давно в сельсовете у Никанора. Милиционер из аймака Кувакин Афон целыми неделями здесь: "Должен он мне, Евсей. Поваляется он у меня в грязи!" - трет он себе кулаки. Партейные и комсомольцы да так называемые активисты - все они ночами, по очереди, караулят его у Агафьи. Так что везде капканы, везде силки. А поймают, ссылку заменят тюрьмою. А из тюрьмы, как видно, живым не выйти. Вот три месяца, как Евсей вернулся, а с Агафьей удалось встретиться всего два раза. Евсею никак нельзя домой, детей своих он видел только с горы, что напротив ихнего двора. И за Агафьей - всегда чей-то глаз. Только вчера вырвалась, и на то есть причина - потерялась Комолая, спасибо ей, как раз отелилась бычком белолобым здесь, на заимке.
- Какой тебе толк от беглого. Только обуза. И так отрываю хлеб от ребятишек. И тебе - заботы.
- Не говори так, Евсей. Вот сижу сейчас с тобою - и нет мне большего счастья.
- Не счастье со мной, Агафья, а горе. Беда... Посадят тебя. Скажут, укрыла. Не донесла. Контра. Что тогда с детьми нашими будет. Куда они... Так что тебе одна пряма дорога - в сельсовет.
- Отдадут их в приют... Совсем другие дети будут...
- Им не дадут дорогу. Вражьими детьми будут считаться.
Много было вот таких - ложись и помирай - ситуаций у красного партизана Евсея Боровикова. Но тогда они, партизаны, были вместе, и ни в уме не было ни у кого, чтобы отважиться хотя бы пикнуть на кого-нибудь из них. Сейчас они каждый по-отдельности, каждый за себя, у каждого своя жизнь. Перед тем, как его раскулачивали, даже ездил к своему прославленному красному командиру Ивану Третьяку. Много, оказывается, побывало у него таких его "корешей". И все об одном: "За что проливали-то кровя? За таку никудышну жизь?" Ничем не мог помочь им командир - сам в загоне. А какой он был мастак выпутываться. "Завел такую силу народа в самую что ни есть чащобу и есть не даешь! - на перевале Ябоганском они приставили штык к животу своего командира. - У самого поди в брюхе пуда два сала да хлеба упрятано. Подавай провианту, а не то тут на месте уложим!". - "А вы убейте меня и посмотрите, что в моем брюхе, - затянул Третьяк себе ремень. - Увидите, что у Третьяка желудок со вчерашнего дня, как мельница без помола, впустую работает". - "Ха-ха-ха, ну и остудил ты нас. Язви тебя в дыхало!"