Мики
Ветки руты дрожат, роняя на траву горошины-капли; поначалу решаю, у дороги обосновалась ферилья, но нет, оказывается обыкновенный кролик. Притаился в кустах на обочине, тихий, поводит ушами. Большой… непривычно тут видеть кролика. Мне кажется, что Ромашка подмигивает ему — так явственно сверкнула зеркальная фара, несмотря на мелкий занудный дождь. Ромашка — это мой мотоцикл. Марка «Ромео», черный, хромовый, массивный. Тысяча кубиков.
Его постоянно дразнят шары перекати-поля — так и норовят выскочить прямиком под колеса. И дождь не помеха, все равно шляются туда и сюда. Шары любят кататься, раскидывая во все стороны мелкие семена — те никак не кончаются; а мы с Ромашкой любим полет над трассой, по хорошей дороге будто и впрямь летишь. А дорога здесь всегда хороша, не мешают ни снег, ни дождь.
Меня зовут Мики — Микеле. Мне семнадцать, но роста я весьма среднего, и уже не вырасту.
Можете не поверить, но высоким я никогда не завидовал. А в школе мое прозвище было — Скрепка… правда, недолго. Ребята у нас подобрались хорошие, и скоро заметили, как меня злит не слово — намерение позабавиться за мой счет. Притихли. Но в общем, если не старались как-то подколоть, своего роста я особо и не замечал. Были и меньше меня.
Воротник непромокаемой ветровки, болотно-зеленой, встопорщился, встрепенулся куриным крылом — махать может, а толку чуть. Тугой порыв ветра… я оглянулся невольно, будто сзади мог стоять дохнувший холодом великан.
В нескольких шагах от меня нарисовалась фигурка.
И ее не провожала ферилья.
Ребенок, девочка лет восьми, с намокшими от бесконечной мороси льняными кудряшками, с дешевым браслетиком на запястье — красный и белый стеклярус. Я приучился мгновенно выхватывать отличия — хоть что-то приметное в человеке, как бы ни оказался стерт и незамысловат его облик. Отмечать мелочи — и помнить, помнить долго.
А девочка отличалась от прочих — она была маленькой. Очень испуганной — бывают игрушки с такими глазами; тогда заботливые девчушки, в которых едва просыпается инстинкт материнства, носят игрушку на руках, прижимая к груди, и напевают колыбельные, те, что еще недавно пели им самим.
Многие мне встречались на трассе — но такая была впервые.
Я никогда не расспрашивал, просто болтал всякую чушь — им порой помогало. А с малышкой вообще непонятно, что делать… Малышка… я в восемь считал себя едва ли не взрослым. Ненавидел горячее молоко, а мать заставляла пить его каждое утро… приходилось отстаивать права взрослого человека. Вряд ли девочки совсем уж иные, даже с испуганными глазами и спутанными кудряшками…
И Ника когда-то была вот такой. К счастью, она спит себе в кровати возле нарисованного на стене звездочета в большом колпаке.
— Хочешь кролика? — спросил я.
Девчушка кивнула, настороженно поглядывая на меня. Я показал на кусты:
— Вон, видишь, ветка качается? Внимательней посмотри. Там и сидит, серенький, пушистый такой.
Девочка заулыбалась. Кролик — это сокровище, к тому же куда важней и реальнее и дороги, и дождя. Улыбка предназначалась зверьку, и ему же была назначена вытянутая рука, слишком тонкая и слабая для пути в одиночку — девочка села на корточки, приманивая слегка подмокшую живую игрушку. Кролик не двинулся с места, втягивая воздух подвижным носиком, и косился на нас неодобрительно, будто именно мы, люди, виноваты были в промозглой сырости.
— Пора… — я тронул девочку за рукав.
Она шагнула ко мне — без того, что принято называть детской доверчивостью, скорее, с равнодушным послушанием. Она меня уже не боялась. Человек, способный показать живого кролика, не может быть страшным.
Ромашка пророкотал приветствие, и мы полетели прочь, наверное, до полусмерти перепугав серого зверька в кустах. По идеально ровной глади — серо-перламутровой от дождя, — до грунтовой дороги, усыпанной невзрачной галькой.
Девочка разжала руки, слезла с Ромашки и побежала по ней, не оглядываясь, тревожа камешки. Следы оставались, легкие, но вполне различимые.
Скоро они исчезнут.
И вот я на прежнем месте, как раз напротив белого столбика — начало дороги. Ромашка фыркает, пугая кролика (интересно, все тот же сидит, или уже другой?), просит ласки, и я провожу рукой по его мокрому от мороси боку. И мы мчимся в Лаверту, где нет дождя, а солнце плещется в лужицах — неглубокий снег тает стремительно, будто сам себе надоел.
Лаверта. Восемьсот тысяч жителей, город на берегу залива — узкого и длинного, изогнутого наподобие полумесяца. То ли дно виновато, то ли солнце так падает, только вода больше похожа на черное зеркало. Когда-то здесь десятками тонули корабли, водолазы до сих пор находят золотые монеты и обломки старинных ваз.
Здесь на мелководье у самого дна плавают плоские полосатые рыбки, кокетливо изгибая тельце. Только в заливе они появляются с приходом весны — метать икру, а сейчас дремлют где-нибудь в глубоких черных впадинах.
Здесь живут розовые шустрые крабики — они замирают, когда к ним протягиваешь руку, и со всех ножек кидаются прочь, бочком, ночами видя сны о шустрых надоедливых мальчишках, которые ловят их, дразнят, поднося пальцы к самой клешне — и выпускают, наигравшись.