Судьба китайского Дон Жуана
В мировой литературе в разных вариантах издавна заявила о себе тема поисков любовного идеала, обретения его через всякого рода жизненные соблазны и утехи, нередко плотские соблазны и чувственные утехи, поскольку изначальное стремление героев этих поисков обычно продиктовано желанием обладания (физического обладания) объектом своей любви. В рамках темы возник герой, вернее, герои, так как в длинный ряд искателей-сластолюбцев вписывается не только Дон Жуан, ставший классическим образом западноевропейской литературы, но отчасти и другие литературные персонажи, такие, как беспутный Жиль Блаз или циничный Ловелас (Ловлас), и другие, хотя каждый из них, разумеется, по-своему специфичен и отражает какие-то иные черты человеческого поведения. Сближает же всех этих героев всепоглощающая страсть к чувственным удовольствиям и наслаждениям. Герой, носитель этих черт, далеко не однозначен, поскольку сама тема достаточно широка и многозначна, отчего и подход того или иного автора к образу своего героя различен.
Когда проблема любовного искуса рассматривалась автором с точки зрения моралиста, тем более религиозного (как, скажем, в средневековой литературе), то она обычно подавалась под знаком осуждения героя и его поступков. Если бы, например, во времена Данте был жив Дон Жуан, то великий поэт, осудив его, не колеблясь поместил бы его, как и других героев-сластолюбцев, в один из кругов своего зловещего вместилища грешников, где мечутся и страдают те (Елена и Клеопатра, Парис и Тристан), кто «предал разум власти вожделений». Осужденные религиозной моралью за свое влечение к наслаждениям, они не знают ни приюта, ни утешения, поэтому вынуждены вечно скитаться в неуютной вселенной: «Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем; им нет надежды на смягченье мук или на миг, овеянный покоем» (Данте. Божественная комедия. БВЛ. М., 1967. С. 96).
Средневековая мораль относилась к греху сластолюбия и блудодейства столь сурово и безжалостно не только на Западе, но и на Востоке, о чем, в частности, свидетельствуют постулаты буддийского учения, которое составляло одну из важнейших этических основ жизни и поведения людей на Востоке (в Китае, Японии и других странах) в эпоху Средневековья. Так, например, среди Восьми заповедей буддизма (или Восьми запретов, кои нельзя преступать) уже на третьем месте после заповедей «не убий» и «не кради» стоит заповедь «не блудодействуй» («бу се инь» — «не твори зло блуда»). Эта заповедь часто образно раскрывалась в многочисленных литературных сюжетах, которые составляли содержание рассказов о людях, подверженных порочной страсти. Религиозная мораль, как на Западе, была здесь беспощадна. И если необходимо было показать героя-сластолюбца, то он изображался, как правило, безмерно похотливым, а его поступки возводились в ранг проступков и пороков, они приравнивались к промыслам греховным и сатанинским. В то время существовала твердая вера людей в идею «предестинации», то есть «воздействия нечистой силы на человека и невозможности от нее избавиться. Она везде, вокруг человека». (Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. М, 1981. С. 291).
Разные литературные памятники давали в этом отношении многочисленные и яркие примеры. Герой известной русской повести Савва Грудцын, склонный к греху любодейства, в какой-то миг своей жизни поддается искусу и встает на путь плотских утех, и сразу же его ждут тяжелые испытания. Все поступки героя изображаются русским автором под знаком замыслов нечестивых и лукавых: «Ненавидяй же добра роду человечю супостат диавол, видя мужа того добродетельное житие и хотя возмутити дом его, абие уязвляет жену его на юношу онаго к скверному смешению блуда и непрестанно уловляше юношу онаго льстивыми словесы к падению блудному…» (Изборник. БВЛ. М., 1969. С. 610). Автор в яростном негодовании восклицает, что герой «всегда бо в кале блуда яко свиния валяющеся…». Не менее многозначительна сентенция китайского автора, который так квалифицирует любовное влечение человека: «Сеть любовной страсти опасна для любого возраста, и кто запутался в ней, уподобляется дикому зверю. Он готов залезть на стену, проползти в самую узкую щелку, он отдает свою душу демону. Ради мимолетного наслаждения он становится зверем и преступником». (Проделки Праздного Дракона: Двадцать пять повестей XVI–XVII веков. М., 1989. С. 526. Пер. Д. Воскресенского). Как видим, оценка одного явления в том и другом случае (у авторов примерно одной эпохи) схожая, называется даже один и тот же источник искушения: «дьявол» и «демон».
Однако палитра оценок поведения сластолюбцев все время менялась. Едва литературе удается хоть немного освободиться от жесткой скорлупы религиозной идеологичности, как подход к явлению также изменяется вместе с изменением самого героя. Байроновский Дон Жуан, к примеру, даже наделен поэтом многими положительными чертами, поэтому он скорее воспринимается как жертва судьбы и обстоятельств, нежели как преступный обольститель. Поэт, как бы по-дружески журя героя, случайно сделавшего промашку, иронически замечает: «Всему виной луна, я убежден, весь грех от полнолуний…» (Байрон Д.-Г. Паломничество Чайльд-Гарольда. Дон Жуан. БВЛ. М., 1972. С. 323). Герой Байрона не испорчен и не развратен, он часто даже бывает по-детски наивен и целомудрен, так как старается (другое дело, искренне ли) оставаться верным объекту своей любви. Жажда физических наслаждений уходит у него куда-то на второй план, а на первый выступает романтическая мечта о некоей духовной близости с женщиной-идеалом. Автор скажет: «Мое желанье проще и нежнее: Поцеловать (наивная мечта!) весь женский род в одни уста…» (Там же. С. 451).