Наши двери выходили на улицу, а так как все лето они не закрывались, то мне и сейчас кажется, что в комнате помещался весь переулок. Машин тогда, слава богу, было мало, но когда они тарахтели по булыжной, похожей на морскую зыбь мостовой, стоял такой грохот, будто дорога проходила по коврику между столом и моей кроватью.
Нас было трое — я, моя сестра и мама, а голосов в комнате проживало без прописки штук пятьдесят. Среди них были случайные, временные, а то и одноразовые голоса. Я, например, запомнил один бас, который признавался в любви какой-то девчонке поздним вечером прямо возле нашего порога:
— Сука, — нежно звучал этот бас, в котором еще слышалась лагерная хрипота, — я люблю тебя! Шоб я так жил. Но большинство голосов, поселившихся на лето в нашей квартире, были мне хорошо знакомы. Они жили отдельно от тех, кто их произносил, и правильно делали, потому что иначе в нашей квартире было бы столпотворение.
— Шо пишут газэты? — спрашивала около этажерки с книгами Бэлла из дома напротив. Если бы она и в самом деле стояла у этажерки, половину комнаты заняли бы ее габариты.
— Пишут, шо антисимизму в Советском Союзе не существует, — отвечал ей Лева, который ровно в семь вечера выставлял на тротуар стул в тень чахлой акации, а жена его несла за ним столик со свежими газетами.
— Это правда? — с сомнением в голосе задавал вопрос высунувшийся из окна Фима, товарищ моего дяди. В его квартире жили те же голоса, что и у нас. Окно его было распахнуто семь месяцев в году, и только погром мог его закрыть, а погромы, как известно, случаются в Кишиневе. В Одессе бывала только холера. Каждому свое.
— Правда? — переспрашивал Лева. — Нет, это «Известия».
— Зина! — кричала соседка со второго этажа моей маме.
— Вы меня хорошо слышите?
— А как же можно вас не слышать, мадам Гойхман, когда у вас голос, как Иерихонская труба, — поднимала мама глаза кверху, словно видела сквозь потолок. — Вы хотите что-то одолжить?
— Вы таки ясновидящая. Да. Пару яиц. Я делаю штрудель.
— Так сойдите вниз, я же не понесу эти, простите за выражение, яйца к вам на второй этаж.
— Не надо нести. Я уже спустила на веревочке бидончик к вашим дверям. Положите туда. Они не тухлые? Если бы в нашей квартире жил агент НКВД, ему не нужно было бы узнавать у дворника, кто из жильцов что сказал или подумал. А что, мне казалось, что даже мысли соседей озвучивались на наших двадцати двух квадратных метрах без удобств, вернее, с удобствами во дворе через дорогу напротив. Воду, если случалось хорошее настроение у того же дворника, мы таскали тоже оттуда. Если же он был не в духе, приходилось бегать за два квартала по воду или по нужде, вокруг нашего большого дома, к его воротам. Какое у дворника настроение, мы уже с утра знали по его голосу, который тоже жил в нашей квартире.
— Шоб я тебе видел на одной ноге, а ты меня одним глазом! — гремел его драматический тенор, раскачивая желтый абажур с подвешенными к нему лентами липкой бумаги — братскими могилами мух, которые отчаянно жужжали, пытаясь вырваться из западни. В полдень уличные голоса покидали наши апартаменты, так как мама в полутораметровой передней, между двумя застекленными дверями, которые служили одновременно и нашим единственным окном, зажигала два примуса. Потом мне казалось, что Советская власть многое переняла у моей мамы. Когда включались глушители, и из деревянного приемника моего дяди вырывалось шипение вместо тревожащих душу позывных Би-би-си, я представлял себе, что где-то посередине Ла-Манша наши разведчики накачивают два маминых примуса, на которых варится зеленый борщ без мяса и кукуруза, распространяющая запах середины лета на всю Соборную площадь до Дерибасовской.
Голоса сменялись запахами. Где-то жарили перцы. Мимо проехала машина с мусором. Неподалеку цвела липа. Все это вламывалось в открытые двери, как пьяный биндюжник в пивную на Тираспольской, вместе с ветром, в котором, несмотря на питательные пары, цветочные ароматы и смрад проезжающих нечистот, был неистребим дух моря, выбрасывающего на берег коричневые водоросли.
Когда выключались примуса, на минуту в доме становилось необычайно тихо, словно в переулке все вымерли, стали похожи на древних греков, что наискосок от нашей двери стояли над фонтанчиком в треугольном садике под развесистыми шелковицами, плоды которых напоминали множество белых гусениц.
Мраморные люди, судя по выражению каменных лиц, кричали о чем-то важном, но, как в фильмах Чарли Чаплина, их не было слышно. Впрочем, нетрудно было догадаться, что их волнует. Мало того что старика и двух античных пацанов опутала огромная змея. У них еще в воспитательных целях отбили неприличные части тела. Рядом располагалась женская школа Н58, и ее директора беспокоило то, что старик Лаокоон и особенно его сыновья стоят в общественном месте в чем мама родила. Накануне начала учебного года темной украинской ночью руководитель учебного заведения совершил акт вандализма, использовав обыкновенный кирпич, упрятанный в учительский портфель.
А что, нечего показывать свои прелести в центре города-героя! Брали бы пример с монумента товарища Сталина, который недавно воздвигли как раз напротив вверенной ему школы. Вождь народов сидел в кресле, а перед ним тек макет Волго-Донского канала. Ручьи спускались к бассейнам, выложенным голубой плиткой. Волга впадала, как ей и положено, в Каспийское море, а Дон — в Азовское. Хорошо еще, что вдоль канала не выставили фигурки зеков с кирками и лопатами.