Мама моя, Зиновья Генриховна, называла себя вдовой погибшего офицера. За годы, что я ее знал, а это продолжалось больше тридцати лет, она совершенно не менялась. Теперь я понимаю, что она мало изменилась и с детства своего. Однажды, в лет восемь, она подумала, что неудобно занимать много объема в пространстве, и перестала расти.
— Ой, что вы, что вы? — говорила она в очереди за хлебом или в собесе за пенсией. — Можете не подвигаться, мне и так места хватит.
И ей, действительно хватало места везде — и в комнатушке без окон в доме на Соборной площади, где не было ни печки, ни парового отопления. В самом центре вобщем-то благополучного города, в середине двадцатого века, она жила без газа и электричества. И даже не догадывалась, что все это изобретали для нее тоже. Между двумя стеклянными дверями, отделяющими комнатку от улицы с гранитной, смахивающей на морскую зыбь, мостовой, по которой громыхали машины, весело шепелявили два примуса, похожие на спорящих одесситок, то и дело успокаивающих друг дружку неистребимым в городе словом «ша».
— Ша! Ша! Что вы так горячитесь?
Ей не тесно было в трамвае номер два, а потом, после пересадки на Куликовском поле, в трамвая номер восемнадцать, которым она ехала в гости к своему брату Мише на вторую станцию Большого Фонтана. И в трамвае тоже она говорила, когда ей уступали место, принимая ее за старушку и одновременно ребенка:
— Ой, что вы, что вы, я посижу стоя.
А когда все-таки садилась, то так прижималась к окошку, что на одноместном сидении могли примоститься еще двое.
Она поместилась в маленьком гробу. Лежала в нем, сложив на груди крошечные руки и, казалось, говорила:
— Видите, какая экономия. Досок пошло совсем немного. А уж рыть придется совсем неглубоко.
И оградку на еврейском кладбище ей поставили тоже невысокую, ниже уровня моря, словно она ее сама себе выбирала с расчетом, чтобы металла было поменьше. Рядом с другими оградами, высящимися монументально, казалось, будто девочка заблудилась в железном лесу, заблудилась и присела на ту гранитную глыбу, что мы уложили вместо плиты на ее надгробии. Иногда мне кажется, что мы и сюда ей не провели газа, теплой воды и электричества, что и тут — между тем и этим светом весело переругиваются два ее примуса:
— Ша, ша! Пусть будет тихо. Как вы себя ведете? Это же кладбище. На диком не отшлифованном красном гранитном камне мой знакомый скульптор Копьев за пол-литра водки выбил ее лицо, а чуть ниже раскрытую книгу. И, глядя на этот скромный барельеф, я вспоминаю, как, прежде чем сказать ей, что меня выгнали из института физкультуры за то, что я не взял зачетную высоту — метр сорок(разве можно прыгать выше роста своей матери?) так вот, прежде, чем огорчить маму, я подсунул ей только что выпущенный в Москве томик вторично обрезанного Бабеля. Она читала книгу стоя на коленях. Под ними была подложена подушечка и табуретка. Так она дотягивалась до стола.
В самом интересном месте, где она сдерживала смех, потому что он мог задержать ее, а ей скорее хотелось узнать, что там произойдет дальше, радостным голосом я произнес:
— А меня вытурили из института.
Она оторвалась от чтения, веселые глаза ее сделались такими, словно в костер плеснули кружку воды.
— Как это вытурили?
— А вот так. — Согнул я ногу. — Коленом под зад.
— Паразиты. Они это сделали потому, что ты еврей?
— Нет. — Ответил я. — Они это сделали потому, что я не прыгнул на метр сорок.
— Сволочи. Ты же не кузнечик. Что же ты теперь будешь делать? Может быть опять устроишься кочегаром на киностудию, откуда тебя выгнали за узкие брюки? А что — надень старые клеши и пойди таки извинись перед ними.
Вода, которую брызнули в костер, ушла паром. Из уголков, или угольков глаз снова стали вырываться язычки веселого пламени.
— А знаешь, мы видели через щели в ихнем заборе эту самую свадьбу. — Неожиданно без всякой связи сказала она.
— Какую, мама?
Я испугался, что огорчил ее своим сообщением и она стала заговариваться.
— Ну эту, — показала она на книгу. — Беня Крик женит свою сестру Двойру. Она таки была похожа на беременного городового. Они жили на Мясоедовской, как раз за углом от нашего дома.
Никак не могу вспомнить, как моя мама варила, хотя примуса шипели постоянно. Не припомню, как она стирала, хотя под кроватью стоял цинковый таз и потертая стиральная доска. Вот, как несла воду через дорогу со двора, что был напротив наших дверей, это я вижу, будто было вчера. Водопровода у нас тоже не было. В древнем Риме был, а у нас не провели. Она несла по мостовой два больших ведра, блестящих на солнце. И специально переходила с ними дорогу всем проходящим мимо, чтоб улыбнуться и сказать им:
— Вот видите, у вас сегодня будет удача. А что вы думаете, в хорошие приметы нужно верить.
Мне кажется, что по воду она так часто шла затем, чтобы, как она говорила, сделать прохожим удачу. Фима, что жил напротив нас, если у него намечалось что-то важное, кричал:
— Зина, перейди мне дорогу с ведрами.
И она сейчас же бежала за водой. А потом звала меня и сестру.
— Пейте, принесла свежую.
Жизнь ее в моей памяти не тянется одной сплошной линией. Она жила пунктирно.