Давно это было. Но тот день я навсегда запомнил. Мне тогда исполнилось восемь лет. И помню эту дату не потому, что её отмечали как-то по-особому. Во времена моего детства нивхи ещё не знали такого праздника. Мои сородичи переняли его у русских немного позже. Да и другие праздники проходили как-то незаметно, без прежней яркости и радости. Это было такое время, когда в нашем селении не стало мужчин. Остались одни немощные старики и женщины. Уже давно никто не волновал сердца стариков сильным взмахом весла, уже давно не вспарывал вечернюю гладь залива мощный ход многовесельной долблёнки. Даже чайки и те покинули притихший залив.
Было голодно. Помню дни, когда одну наважью юколу мы делили пополам с моим аки — старшим братом. Мне и теперь всё кажется, что мой аки всегда был взрослым, хотя он старше меня всего на шесть лет.
Отца помню плохо. Но помню, как моя скрученная ревматизмом мать, забыв свои недуги, опираясь на палку, радостно выходила на студёный берег залива и садилась свежевать огромные туши лахтаков. Длинные, тонкие, изогнутые ножи ловко ходили в её слабых руках. Мне было тоже радостно, потому что мать брала меня помогать. Когда она прорезала брюхо морскому зверю, я поддерживал края шкуры с толстым, в ладонь, салом.
Поддерживать сырую шкуру — дело трудное. Руки быстро уставали, и шкура помимо моей воли выскальзывала из рук, звучно шлёпалась в песок. Мать бранила меня. Но я не обижался, потому что то были сытные дни.
Когда мать высвобождала от сала шею, грудь и брюшину лахтака, к нам подходил аки. Он переступал через могучую шею морского великана, вонзал в основание шеи острый нож, выкованный из японского напильника дедушкой Ламзиным, налегал всей силой на костяную рукоять. Грудь с хрустом распарывалась, обнажая перерезанные белые рёбра. Перерезать толстые хрящи — рёбра — мог только сильный мужчина. И мой аки прекрасно справлялся с этим делом.
Аки разрубал лахтака на много кусков, прорезал в каждом дырочки, чтобы можно было продеть в них пальцы, и я носил мясо в нё — амбар, очень похожий на избушку на курьих ножках из русских сказок. Сало, нарезанное большими кусками, носил сам аки.
Затем мы, трое мужчин — отец, аки и я, — садились за пырш — низкий стол, — скрестив по-восточному подогнутые ноги. Мать подавала нам ещё тёплую кровавую печёнку, и мы, каждый своим ножом, разрезали её на мелкие кусочки и, обмакнув в раствор соли, не спеша ели. Я глотал шумно, подчеркивая этим, что добыча охотников очень вкусна и я, которого они кормят, доволен ею. Мать и сестра моя садились за другой пырш, погружали пальцы в расколотый череп лахтака и выбирали нежный мозг. К великой радости моей сестры, голова у лахтака большая, с полведра.
Аки ездил на весеннюю охоту с отцом в лодке-долблёнке. Аки, как и все взрослые нивхи, мастерски правил шаткой, круглой, как бревно, лодкой. Сколько я помню, он ни разу не перевернулся на ней. Это — искусство, доступное только настоящим охотникам-зверобоям.
Отец и брат привозили много нерп. Никто не спрашивал, кто из них добыл больше, потому что у нас не принято спрашивать, кому люди обязаны пищей, если в охоте принимало участие двое или больше мужчин. Это и неважно. Важно, что люди сыты.
Однажды, когда снег растаял, а льды угнало течением и ветрами в море и я стал бегать босиком по буграм за бурундуками, исчез отец. Исчезли отцы многих моих сверстников. Позже я узнал: они ушли на войну.
Раньше мы любили играть в игру «олени и охотники», которая требовала от «оленей» умело скрываться в кустах, а от «охотников» — угадывать, где спрятались «олени», и подходить сторожко, чтоб ни одна ветка не хрустнула под ногами. Теперь же мы, разбившись на две команды, играли в «войну».
Мой аки и русский мальчик Славка были командирами. У Славки глаза прозрачные, будто из стекла. И я ловил себя на том, что мне очень хотелось потрогать их — вдруг они на самом деле стеклянные.
Одна команда пряталась в кустах, а другая наступала. Когда мимо куста, где я замаскировался, проходил «противник», я поднимал кручёный сук, похожий на обгорелую трубку дедушку Ламзина, и тихо стрелял:
— Кх!
Если «противник» не слышал моего выстрела, стрелял громче и несколько раз:
— Кх! Кх!
Часто мы всей армией ходили в атаку. Тогда Славка, став в чинную позу взаправдашнего полководца, каких показывают в кино, громко кричал: «За мной! Ура-а-а!» И его армия поднималась навстречу нам. Я громко стрелял из моего сучка. Сучок у меня волшебный: он мог быть и пистолетом, и автоматом — в зависимости от того, что мне хотелось иметь в данное время.
Я стрелял в Славку, потому что «убить» командира всегда почётно. Но Славка не падал. И тогда волей-неволей начиналась рукопашная, которую мы все любили. Вообще-то раз в тебя стреляют, да ещё длинными очередями, полагалось падать. Когда стреляют одиночными выстрелами, можно сказать, что тебя лишь ранили, а то и вовсе промазали. А я стрелял в Славку длинными очередями и в упор. Но он всё равно догонял меня, убегающего от него, отстреливаясь, хватал сильными пальцами и больно бросал на землю. И когда я начинал шумно и обиженно протестовать, он пренебрежительно отвечал: