Меня спрашивали, почему я вдруг решил написать о Гапоне?
Иногда вместо ответа я спрашивал: а что вы знаете о нём?
И слышал то, что и я знал ещё со школьных лет. Было у меня к Гапону и нечто личное, вроде бы и не очень-то значительное, однако хранившееся в глубине памяти и сейчас всплывшее даже из далёкого детства, когда я вместе с родителями жил в своём родном уездном городке Духовщина, в собственном доме об три окна на Смоленскую улицу, одно из которых застил посаженный отцом каштан.
У нас в столовой на стене висела картинка «Кровавое воскресенье», наверно, вырезанная из какого-нибудь журнала. Однажды я эту картинку раскрасил: подбелил снег на площади перед Зимним дворцом, подчернил фигуры убитых, рассеянные по площади, и распахнутую рясу попа Гапона, стоящего с поднятым вверх крестом, разбрызгал по снегу красные пятна крови. Не знаю, но, может быть, именно это раскрашивание как бы приблизило меня тогда к тому страшному воскресенью. А тут ещё отец вдруг сказал, что он в это время был в Петербурга студентом. Я накинулся на него с расспросами, как это всё происходило, но, к моему великому огорчению и даже досаде, оказалось, что ничего этого он не видел, так как именно в эти дни гостил на рождественских каникулах в Нижнем у своего товарища по институту. Я не мог понять, как он мог уехать в такие дни?
Но вскоре та самая раскрашенная мной картинка послужила причиной запомнившейся мне крупной ссоры отца с местным священником Соколовым, частенько бывавшим в нашем доме. Отец был школьным учителем пения и одновременно регентом хора в местном соборе, и оттуда, наверное, шла их дружба, они любили сиживать за графинчиком, обсуждая всякие дела земные. Я с большим удовольствием слушал их беседы. Соколов был красивый моложавый старик с пушистой чёрной бородкой, стелившейся на его широкой груди, в которой, как в глубоком колодце, гулко гудел мягкий и сочный басовитый голос.
В тот день, войдя в столовую, где на столе уже стоял приготовленный графинчик с закуской, священник приблизился к картинке, долго близоруко её рассматривал и спросил сердито:
— Кому пришло в голову размалёвывать это красками?
Отец кивнул на меня. Соколов отвернулся от картинки и сел за стол:
— Я бы своему сыну этакое не позволил. Зачем подмалёвывать Гапона, этого богом проклятого душегубца?
— Почему же это он душегубец? — возразил отец. — Стрелять в рабочих приказал царь. Так? Значит, он и есть душегубец!
Соколов быстрым движением руки вспушил свою бороду и осудительно покачал головой:
— Эх, Иван Степанович, поздно нам с вами судить царя, если его самого пристрелили товарищи рабочие. Так что, можно сказать, обе стороны как бы в расчёте, — он опрокинул рюмку внутрь бороды, сладко крякнул и наколол вилкой селёдочку. — Так что царство небесное его величеству, а Гапону — прохвосту и лжесвященнику — в аду кипеть в котле огненном.
— А царь, значит, по-вашему, — воскликнул отец, — гуляет с царицей в райских кущах?
Соколов обстоятельно прожевал селёдочку и закатил глаза к потолку:
— Всевышний — судья всему и всем. Всевышний, Иван Степанович, а не мы с вами, грешные.
Отец как-то торопливо глотнул из своей рюмки и заговорил энергично и раздражённо:
— Ну, нет уж, дорогой наш батюшка, категорически не согласен. Я давно наблюдаю эту неувязочку с вашим всевышним: что же это он — всеведущий — сперва допустил такое безобразие (кивок на картинку), там людей поубивали, а потом он один и судит, и определяет, кто грешен в том, а кто свят? А люди для него что? Пешки без всякой цены и без личного мнения?
Соколов вскочил, опрокинув стул, и зарокотал гневным басом:
— Давно наблюдаю, Иван Степанович, что нет у вас истинной веры в бога, а без неё вы как слепой и ничего вам не дано попять, даже собственного богохульства!
Вскочил из-за стола и отец. Они стояли друг против друга, и отец кричал в лицо Соколову:
— Это вы нас слепыми делаете! А каждое наше прозрение объявляется богохульством! Знаете, в бога я верю, но при этом не зажмуриваюсь до слепоты! Вот так! А что касается этого (кивок на картинку), так что Гапону, что царю одно место — в аду! И нигде больше! Иначе грош цена вашей божьей справедливости!
Соколов молитвенно вскинул обе руки:
— Господи! Прости меня, грешного, что дошёл до такого! — с этими словами он выскочил из столовой. Хлопнула дверь, и я увидел, как он, обеими руками подхватив рясу, пробежал по двору к калитке, забыв в передней на вешалке чёрную шляпу, которая потом долго висела там как знак того, что примирения не было…
Эта ссора произвела на меня сильное впечатление. Конечно, я был целиком на стороне отца, и спустя немного времени это нашло своё выражение.
В те двадцатые годы в нашем городе, в народном доме, в рождественские дни устраивались молодёжные балы-маскарады с премиями за лучшие костюмы. Надо сказать, что большинство костюмов бывали на политические темы и в карнавальной сутолоке можно было видеть Чемберлена в картонном цилиндре, Антанту в вызывающем платье, битых белых генералов в драных галифе с отпечатком сапога на ягодицах и т. п. В этот раз я и мой дружок и сосед по улице Мотя Фраймович приготовили для карнавала костюм «Царь и поп Гапон». Мотя был царь, ка нем балахоном висел сюртук с эполетами из золочёной бумаги, я в поповской рясе изображал Гапона. Мы срепетировали спор царя с попом о том, кому из них положен рай, а кому — ад. В момент приближения к нам комиссии, присуждающей призы, должен был появиться третий участник номера — Амитька Шейдин — в рабочей блузе, с молотом в руке и прокричать приговор: «Обоих — в ад!» Но Амитька опоздал. Комиссия уже смотрела другие костюмы, когда Амитька наконец объявился и начал диким голосом выкрикивать свой приговор. Никто ничего не понимал. Никакого приза нам не дали.