История, которую вы собираетесь прочесть, начинается в мае 1957 года в Париже.
Франция кипит: за двенадцать лет после окончания войны у нее было двадцать четыре правительства и восемьдесят девять предложений по пересмотру Конституции – не шуточки. Но французы не слишком этим озабочены: по данным недавнего опроса, только 41% их разговоров касается политики, в то время как темой номер один – 47% – является Брижит Бардо. (В данный момент она бойкотирует Каннский кинофестиваль к вящему негодованию “Фигаро”.)
А в общем жизнь прекрасна – и современна. Безработицы нет и в помине, машины блестят хромированными деталями, голубой экран светит в каждом доме, в кино новая волна, в рождаемости бум, а Пикассо приступает к созданию “Икара из тьмы”, гигантской фрески для ЮНЕСКО, которая покажет, обещает он, “умиротворенное человечество, устремившее взгляд в счастливое будущее”.
Но конечно, не все так гладко. Там и сям, даже и во Франции, по кое-каким признакам можно понять, что до совершенства человечеству еще идти и идти.
Взять, к примеру, четыреста тысяч молодых французов, прошедших военную подготовку в Германии; в настоящее время они находятся в Алжире, где им предстоит – нет, не война, конечно, а миротворческая миссия, которая окажется, скажем так, весьма непростой.
Или вот еще…
О! Станьте моим Дантом, а я стану вашим Виргилием, дайте мне руку, дайте руку, не бойтесь, я буду рядом, я не оставлю вас на этом долгом пути, круг за кругом, вниз…
Вот она, Саффи. Она здесь. Видите ее?
Белое лицо. Лучше даже сказать: восковое.
В темном коридоре, на третьем этаже красивого старого дома на улице Сены она стоит перед дверью, поднимает руку, чтобы постучать, стучит; ее движения как будто сами по себе, а она сама по себе.
Всего несколько дней назад она приехала в Париж, в этот город, подрагивавший за грязным стеклом, в этот чужой, серый, свинцовый, дождливый Париж, на Северный вокзал. Поездом из Дюссельдорфа.
Ей двадцать лет.
Одета – ни хорошо, ни плохо. Серая плиссированная юбка, простая белая блузка, белые носочки, черная кожаная сумка и такие же туфли; наряд самый что ни на есть обыкновенный – а между тем Саффи, если к ней присмотреться, обыкновенной не назовешь. Странная она какая-то. Не сразу понимаешь, откуда это впечатление странности. Потом доходит: поразительно, до чего она все делает словно нехотя.
За дверью, в которую постучала Саффи, звучит музыка: в квартире кто-то репетирует на флейте “Испанские страсти” Марена Марэ. Флейтист или флейтистка шесть, семь раз повторяет одну и ту же музыкальную фразу, стараясь нигде не ошибиться, не сбить ритм, избежать фальшивой ноты, и наконец играет ее совершенно чисто. Но Саффи не слушает. Просто стоит у двери, и все. Вот уже почти пять минут, как она постучала, никто не открывает, но она не стучит второй раз и не поворачивается, чтобы уйти.
Консьержка, которая видела, как Саффи входила в дом, разносит почту (она, по обыкновению поднявшись в лифте наверх, спускается с почтой пешком с этажа на этаж), удивляется, обнаружив на третьем незнакомую девушку, стоящую столбом под дверью месье Лепажа.
– Эй! – окликает она.
Консьержка – безобразная толстуха, все лицо в волосатых родинках, зато сколько в ее глазах мудрого дружелюбия к существам человеческим.
– Да он же дома, месье Лепаж, дома! Вы звонили?
Саффи понимает по-французски. И говорит тоже, только не очень уверенно.
– Нет, – отвечает она. – Я стучала.
У нее низкий голос, нежный и чуть хрипловатый, – голос Марлен Дитрих, но меньше жеманства. Ее акцент не смешон. Она даже не произносит “ш” вместо “ж”.
– Да он же вас не слышит! – втолковывает мадемуазель Бланш. – Надо позвонить!
Она нажимает на кнопку звонка, долго давит, и музыка смолкает. Ликующая улыбка мадемуазель Бланш.
– Ну вот!
Саффи так и не шелохнулась. Нет, все-таки эта ее неподвижность поражает.
Дверь резко распахивается. В полумрак коридора хлынул свет.
– Какого черта?
Рафаэль Лепаж вовсе не взбешен, это так, для виду. На его взгляд, не следует звонить так нагло, когда приходишь наниматься на работу. Но Саффи молчит – он с размаху налетел на ее молчание. Как ударился. Осекся, присмирел.
Вот они – лицом к лицу, мужчина и женщина, ничего друг о друге не знающие. Они стоят в дверях, он по одну сторону порога, она по другую, и смотрят друг на друга. Нет, вернее, он смотрит на нее, а она… она здесь. Рафаэль такого никогда не видел. Эта женщина здесь, и в то же время ее здесь нет – слепому ясно.
* * *
Когда звонок затренькал пронзительным “фа-бекар”, Рафаэль как раз играл высокое “фа-диез”. Содрогнувшись от диссонанса, он остановился, растерянно озираясь. Завис между двух миров. Ни в том мире, где все струится и трепещет в переливах звуков, ни в том, где молодые женщины откликаются на его объявление в “Фигаро”.
“Черт!” Он бережно положил свой инструмент работы Луи Лота на синий бархат футляра и проследовал к двери – сначала по ковру гостиной, затем по паркету прихожей. Все вокруг него блестело и сверкало, дышало достатком и хорошим вкусом; цвета в красно-коричнево-золотистой гамме, отдохновение для глаз, так и хочется погладить, гобелены на стенах, дубовая полированная мебель, уютно, изысканно, тепло, но в луче света плясали тысячи пылинок – за всем этим кто-то должен был следить.