Раньше она считала меня совершенством, а теперь уже колеблется.
— Ты много ругаешься, — заявляет она.
— Ни черта я не ругаюсь.
— И беспрерывно смотришь свой футбол!
— Ну, а если б не смотрел? Кто-нибудь выиграет без меня?
— И еще ты думаешь, что ужасно остроумный.
Тут я не нахожу, что ответить. Последнее слово за ней.
Это я думаю, что остроумный? Да нет, вроде особенным весельчаком себя не чувствую, хотя, наверное, острить умею. Насчет футбола она попала в цель: она видит, как у меня глаза становятся квадратными, едва на экране появляются ребята с мячом. Но это же так, развлечение, а не увлечение. К тому же теперь они мне уже не интересны.
Ну вот, эта самая «она», которая резко разворачивается на каблуках и выходит, — моя дочка Глория. Ей через три месяца исполнится двенадцать лет, хотя язвит на все двадцать два. Уже резка, уже кипит разными идеями. Вы себе не представляете, как я ее люблю. Уверен, она тоже не представляет. Одно понятно: она меня любит уже не так, как раньше, когда была мне самым верным другом и главной опорой. В то время, когда моя жизнь сделала безумный и — простите мне этот пафос — разрушительный виток.
Глория — коллекционный экземпляр. Поставляется по Спецзаказу. И не стоит возмущаться, если сегодняшняя версия этого уникального издания — разлившая лак для ногтей, присвоившая мое полотенце, маящаяся менструацией, — устроила мне взбучку, застав ноябрьским утром в безделье. Как я наслаждался ее взрослой выдержкой, ее свободой и прямотой, когда ей было лет восемь или девять! Тогда я был предметом ее нескончаемого обожания, а не яростной злобы. И как пригодились все эти качества, когда ее матушка Дайлис бросила меня после одиннадцати лет совместной жизни, прихватив обеденный стол, проигрыватель и фамильные ползунки, и съехала к некоему Крису, парню слегка за двадцать — про него я потом еще расскажу поподробнее.
У Глории есть два младших брата, Джед и Билли. Когда их матушка съехала, Джеду едва исполнилось пять, а Билли три. И не знаю, как бы я их затаскивал по утрам в ванную, по вечерам в постели, а днем за стол, если бы к тому времени Глория не перешла на самообслуживание. Она сама одевалась, сама убирала со стола и умела поддерживать длинные беседы про «Помощь домашним животным», тосты с вареньем, и как мило, что Барби из смазливой куколки превратилась в независимую космополитичную женщину.
По вечерам Глория всерьез настаивала на том, чтобы я не разрешал «глупеньким малышам» Джеду и Билли засиживаться допоздна и смотреть взрослые передачи вроде «Новая комната» и «На старт, внимание, варим»[1]. Сама она ворчливо критиковала мягкую мебель Лоренса или малиновый соус Эйнсли, пока у нее не тяжелели веки и не закрывались глаза. Она засыпала прямо у меня на коленках, я тем временем тупо скакал по телеканалам, у нее во сне текли слюнки, и я сам потихонечку задремывал, а потом просыпался в душном ужасе, когда по телевизору шли последние титры вечернего шоу Сейнфилда или «Норвежского боулинга нагишом», или там Джереми размахивал завтрашними газетами. И тогда я брел в кухню разбираться с горой немытой посуды в раковине.
Затем я относил Глорию к ней в комнату, клал на кровать, целовал в лобик, подтыкал ей под локоть Блефа, ее любимого льва (вискоза, внутри вата), шел вниз и бросался в постель. И каждую ночь около трех я просыпался от шагов — заспанные и растрепанные мальчишки выходили из своей комнаты и появлялись возле моей кровати, придерживая большие спадающие пижамы. В глазах их была слабая надежда.
— Ладно уж, идите сюда, ложитесь по краям.
Я сгребал под одеялом гениталии, чтобы уберечься от маленьких коленок и пяток, и бормотал: «Битые яйца годятся только на сковородку». Я отпихивался от их костлявых ног, а ребята, наверное, думали, что папа несет чушь и вообще, может быть, сошел с ума.
Может, и сошел. И никак не взойдет обратно.
Меня зовут Джозеф Стоун. Мне тридцать шесть, и я уже замечаю, как быстро летит время. Я живу в двухэтажной квартире на южной окраине Лондона, не самой престижной, не совсем в пригороде. Большую часть того, что имею, я заработал в помещении внизу, которое именую «моя студия». Мне больно смеяться над собой, зато таким образом я выстраиваю защитную реакцию, что для художника, — да-да, ребятки, это я художник, — чрезвычайно удобно. Особенно если его картины продаются вовсе не так резво, как хотелось бы. В теории «студия» продолжается небольшой галереей, по которой вольны бродить привилегированные покупатели с Саут-Норвуд-Хай-стрит, но на практике галерейка обычно прикрыта, а когда открыта, в нее молча заглядывают и вежливо стараются побыстрее слинять.