Мэри отправлялась на большой раут к Лудзким. Две горничные подавали ей платье и туалетные принадлежности, парикмахер в последний раз окинул глазами произведение своего искусства и с глубоким поклоном вышел из комнаты. За дверью он сплюнул и со вздохом взглянул на свой дворянский перстень. Но, нащупав рукой деньги в кармане, он невольно улыбнулся.
Мэри одевалась быстро, со свободными движениями человека, не обращающего особенного внимания на цену материи и более занятого посторонними мыслями, чем заботами о платье. Она нервно двигалась по комнате, переходила из угла в угол и увлекала за собой обеих горничных, которые обменивались выразительными взглядами.
— Иоася, не надо затягивать, — произнесла она, наконец.
— Да иначе барышня не будут одеты как следует, — возразила одна из горничных.
— Пустяки! И так буду лучше всех.
— Ну, конечно, — ответила другая горничная, при чем обе за спиной Мэри высунули язык.
Мэри действительно была занята важными мыслями. Она знала, что встретит Стжижецкого, и хотела быть красивее всех, красивой как никогда, как мечта! Но ведь красота не может зависеть от того, будет ли она миллиметром тоньше или нет. Она была уверена, что Иоася и Зузя оденут ее хорошо и что парижское платье ей по фигуре. Дело было не во внешнем виде (прилично одеться сумеет каждая барышня со средствами, и обладай ты хоть сокровищами Голконды, больше чем можно — на себя не наденешь). Мэри заботилась о другом — о том внутреннем блеске, который должен был сиять в ее глазах, дрожать на ее губах, о том ореоле чудесного и волшебного, который должен был ее окружать.
— Я должна быть прелестна, прелестна, как мечта, — повторяла она.
Она возбуждалась все более и более. Глаза ее горели ярче обыкновенного, грудь волновалась сильнее, полуоткрытые губы точно ожидали поцелуя…
Она с улыбкой взглянула в зеркало — нет, не Мэри.
Туалет был окончен. Иоася накинула ей на плечи великолепную накидку. Прежде чем выйти, Мэри еще раз посмотрелась в зеркало, и хотя не раз любовалась собой, не раз видала себя в бальных туалетах, все же была поражена своей красотой…
В эту минуту третья служанка доложила, что родители ее ждут. Мэри захватила веер и, напевая песенку, стала спускаться по большой мраморной лестнице.
«Лечу, как большая райская птица», — подумала она.
— Ну, никогда уж, никогда!?.. И никогда не услышу твоего голоса, как слышал прежде?.. И никогда не вернется прошлое?..
Звуки аккорда сплелись так дивно, что Стжижецкий дрогнул, точно сам поразился тем, что высказал; струны застонали как под ударом костлявой руки смерти. Стжижецкий бросил взгляд из-за рояля, но, кроме г-жи Скразской и m-lle Лименраух, не увидел никого.
— И никогда уж?.. И никогда?.. Никогда?.. Я упал бы к ногам твоим, целовал бы руки и ноги, если бы ты мне подарила хоть одну прежнюю улыбку, хоть один прежний звук твоего голоса…
— Неужели это была только игра возбужденных нервов? И ведь я сам… сам оттолкнул тебя, сам растоптал этот цветок, сорвал это солнце с неба… разорвал эту лилейную пелену.
— Я сам…
Стжижецкому показалось, что вместо металлических струн в рояле натянуты его собственные нервы. Он терзал свои нервы… терзал собственное тело. Ему чудилось, что при каждом ударе кровь брыжжет со струн, наполняет рояль, выступает из краев, заливает зал… все становится красным… пурпурным… все тонет в этой крови… все: мебель… цветы… люди… она…
M-me Скразская, с лицом как арбуз, и m-lle Лименраух, с лицом как морковь, вскочили с места. Рояль под пальцами Стжижецкого издал какой-то странный, дьявольский звук.
И Стжижецкий брал аккорд за аккордом. Рояль ревел смехом. M-me Скразская и m-lle Лименраух тонули в его крови, в той крови, что лилась из рояля в зал, и утонули бы, должны бы были утонуть, если бы эта кровь доплыла туда… туда… где эти цветы. Хе… хе… хе… Рояль ревел таким нечеловеческим, таким страшным хохотом, что Стжижецкий услыхал где-то позади себя:
— Mais qu'estce que c'est?
Пусть течет кровь, течет! Исчез рояль, исчезла гостиная Лудзких, и m-me Скразская и m-lle Лименраух, исчезло освещение… цветы… все исчезло… осталось одно пространство, и шум, и гул, и море его текущей крови… Кровь касается ее ног… подплывает к ним… хочет подняться выше… обдать ее… и не может… Странно, непонятно… В этом наводнении, в этом океане крови, что может, кажется, затопить Альпы, она одна стоит невредима… Кровь волнуется, бушует и кружится вокруг нее, вздымается волнами и пеной, но ни одна капелька не достигает ее ног… Рояль под пальцами Стжижецкого зарыдал… Струны издали странный, раздирающий душу, невыразимо скорбный стон отчаяния. Глаза Стжижецкого стали влажны, он захотел подняться, зная, что все, что он ни сделает, будет смешно… и вдруг у него потемнело в глазах…
— Ах, ах! — вскрикнули m-me Скразская и m-lle Лименраух.
Стжижецкий пришел в себя.
— Mais qu'estce que c'est? — Что с ним такое? — услыхал он сзади себя.
— Не угодно ли вам воды? — подошел к нему молодой Лудзкий с белым цветком в бутоньерке.
Стжижецкий отрицательно покачал головой.
Раздались звуки печальной песни… Вот дух скорбный, смертельно грустный, безнадежный, покинул тело, унося всю свою боль, всю свою горесть… Далеко-далеко от мира, от солнца — далеко от всего, чем живет она. В пустынную серую даль… Ах, далеко далеко, от всего, чем она жила, далеко!.. Но ведь, не будь ея, страшен, смертельно страшен был бы сон… и мертвенно безжизнен был бы дух… И ты еще не понимаешь, как я люблю тебя?.. Не понимаешь, ты не хочешь понять?.. А я не могу, не могу сказать тебе этого… ничего не могу сказать? Если бы я погибал, умирал, и одно только слово «люблю» могло спасти меня, я бы не произнес его, не мог бы произнести…