(Воспоминания о Великой Отечественной войне)
Художник А. Иткин
Чугунок с картошкой с трудом помещался в небольшой топке лежанки. Для неё напилены коротенькие полешки, вполовину меньше тех, что для русской печи. Немного бересты, щепочек, оставшихся от лучины, нащипанной косарём для самовара, — и вот уже загудело, затрещали сухие дровины. Хлопает дверь, и огонь, пустив дымовой язык, выглядывает из печурки, лизнув чело, кажется, ему любопытно — «кто вошёл?»
Можно ставить чугунок. В воду падают огоньки, шипят, крутятся, оставляя мутный след. Проходит минут десять, жар всё сильнее, и вот уже запузырилась, забулькала вода у края, обращённого к огню. Поленцами тихонько, осторожно поворачиваю чугунок, чтобы и с другого бока картошка уварилась побыстрее. Пробую верхнюю картошину, вода обжигает пальцы — жестковата. Дрова, однако, почти прогорели, можно чугун толкнуть поглубже, кочергой подгребаю уголья, чтобы жар был со всех сторон. Ну, кажется, готова! Сегодня наша очередь варить первыми.
Вон Феклуха уже намыла свою картошку, а два солдата разминают концентрат.
— Мама, готово!
Она не разрешает мне сливать, боится, что обварюсь.
Собираемся вчетвером у края лавки. Мама и бабушка сидят, я стою, Толик сидит в шкафике, где он и спит (на ночь дверцы закрывают), на одеяльце и ждёт. Бабушка дует на картошку, солит её, протягивает братишке. Он тоже смешно дует на картошку:
— Голячая, боюсь.
— Да не горячая, на, потрогай.
Он нерешительно протягивает руку и опять старательно дует, крупинка соли попадает ему в глаз, короткое раздумье: заплакать или не стоит. Но картошина так вкусно пахнет, а есть так хочется, слезы остаются «невостребованными».
Сомнёшь клубенёк, он треснет, выступит сахаристая мякоть, и сразу сглотнёшь слюну.
Мама даёт нам по маленькому кусочку хлеба, укляклого, сладковатого. Вчера я полдня тёр свёклу, турнепс, картошку, прежде чем бабушка замесила тесто. Спасибо, Орехов сделал тёрку. Взял два бруска, к ним приколотил цинковую пластину, пробил её с тыльной стороны гвоздями, а на деревяшках по две выемки вырезал, чтоб за края кадушки держалась, — мировая тёрка получилась!
Над чугунком поднимается пар, я перебрасываю горячую картошку с ладони на ладонь, поддеваю ногтем тонкую липучую кожицу, слизываю с пальцев крахмальную мякоть…
Полгода назад я заходил в мой любимый магазин на углу Кировского проспекта и Песочной. За гнутыми стёклами на прилавках было столько вкусной еды! Но я почему-то чаще всего вспоминаю, как соскабливал ножом масло с кусков булки, которую мне за завтраком подкладывала мама. «Вот был дурак-то», — мысленно досадую я.
— Больсе не хочу. — Братишка отказывается от смешной двухголовой картошины.
А я гляжу на пустеющий чугунок и думаю, что, пожалуй, съел бы его один.
Я обжигаюсь, мякоть пристаёт к нёбу, больно зубам, и всё равно такое наслаждение чувствовать, как похрустывают крупицы соли, рассыпается, стоит нажать языком, картошина, сотни крошечных иголочек вонзаются в дёсны, нечем дышать, открываешь рот и втягиваешь воздух.
— Не спеши, — говорит осуждающе бабушка, — грех так спешно есть.
А я и не спешу, наоборот, смакую, у меня даже где-то около ушей покалывает. Может, поэтому бабушка и говорит: «Едят так, что за ушами трещит».
— Давно ли он за столом повторял «не хочу», «не буду», а теперь… — Мама смотрит на меня.
И мне уже кажется, что это было действительно так давно, если было…
* * *
Да, видно, в самом деле беда не ходит по белу свету одна, всегда ведёт с собой подружек, сеющих худобу. Не успели опомниться после пожара, чуть прижились в доме тётки Александры, как ещё один удар буквально поразил всех нас. Перестал, как-то вдруг, совершенно неожиданно, ходить Толик, он бегал уже вовсю, за ним было не углядеть. И вот — такое…
Почти не стоял на ножках, виновато улыбаясь, чувствовал как бы неловкость за свою немощь, всё норовил сесть на корточки, плюхнуться на попку. Мама корила его, покрикивала на маленького лентяя, но скоро поняла, что братишка перестал ходить. Он был послушным и некапризным ребёнком, легко мог занять себя какой-нибудь нехитрой забавой. Его все любили — самый маленький, белоголовый, трогательный, одна милота. Особенно охотно его тискали, брали на руки, угощали бойцы, нередко он играл кусочками пилёного сахара, складывал их как маленькие кубики, не догадываясь, что их можно сунуть за щёку или хотя бы полизать.
Матери давали всякие советы. Один раз Толика осмотрел военврач, щупал, распрямлял коленки, держал за руки. Результат был малодельным: может быть, сильнейший испуг и нервное потрясение, а может, переохлаждение — ничего определённого. Он целыми днями томился в душной, провонявшей избе, ему было даже не дойти до немецкой каски у двери, куда мочилась пацанва, подползал к ней и, стоя на коленках, стыдливо решал свои дела.
Мама решила пойти с Толиком в Клин — должны же там быть какие-то врачи! Правда, как дойти, от мороза «глаза скрипят, а веки смерзаются», заметила бабушка, зачем-то ходившая «домой» — где ещё недавно стоял наш дом.
Толика собирали долго, надевали рейтузики, штопаные-перештопаные чулки, потом с трудом натягивали суконные бахилки — ноги не должны иззябнуть, и так больные. Ему со вчерашнего дня не давали пить, в дороге же будет не до