Солнце выходит из-за Субазио, и сразу все преображается. Низины становятся виноградно-синими, листья олив блестят ярким густым блеском, как будто смазанные маслом; мы с Андреа стоим посреди огорода и оживленно обсуждаем, что делать с крышей Верхнего дома. Андреа говорит построить там еще одну видовую площадку — летнюю, мол, там в самый раз любоваться закатом, пить вино и все такое, а я говорю — тем, кто в Нижнем квартирует, нелегко будет дотуда добираться, а видовых площадок у нас и так хватает, лучше уж сделать там что-нибудь специально для йоги, раз уж Витторио из ретрита здесь так популярен. Мы рассуждаем, стоя посреди огорода, а огород меж тем ломится и прет густо-густо во все стороны — листья тыкв и кабачков, и сами тыквы, в крупных стеклянных каплях росы, буйные заросли базилика, розмарина, фенхеля, петрушки, душицы и чеснока. Андреа складывает мощные руки: высокий, в белой майке, накачанный, со своими выбеленными кудрями, подбритыми с висков, с выпуклыми осторожными глазами. По мню, как вначале мы боялись друг друга — я его, а он меня; подлавливали на каждом пункте договора, полувраждебность длилась лет пять, но потом как-то постепенно друг друга поняли, хотя и не сблизились совсем, и это нам ни в коем случае не нужно, на оборот, дистанция подчеркивает наше взаимное уважение и даже пиетет: я вижу его, а он видит меня. Андреа осторожнейший, бюрократичнейший, деликатнейший, все по правилам и столбикам, в дни приезда ревизий, мне кажется, он пугается до полуобморока, но никогда этого не покажет.
— Папа, смотри! — кричит Лука.
Он потрясает над головой огромным перезрелым огурцом. Огурец похож на желтую подводную лодку.
— Есть можно?
— Нет, — откликаюсь, — есть нельзя, невкусный! А ты его разрежь — там семена. Хочешь попробовать посадить семечки огурца?
— Да, да, хочу! — вопит Лука и катится в сарай за старыми упаковками от молока.
Луке моему шестнадцать. Интеллектом парень не блещет, зато охотно копается в земле, собирает оливки и жмет масло, различает птиц по голосам.
Лука у нас вышел сюрпризом. Семь лет назад мы с женой искали малыша не старше трех. Нам предложили Филиппа, и мы решили брать не глядя.
Не то чтобы Филька нам понравился, нечему там было нравится. Филя был страшненький. В свои почти три ростом с годовалого, тощий, как узник, не говорил совсем, ножки-палочки — ручки-веточки. Впрочем, мы с женой выглядели не намного краше. Сидим как замороженные, ничего не соображаем, смотрим с ужасом: и я, и жена, и Филька, в точности как мы. Посадил его на коленки. Попа костлявая, от макушки странный запах, какой-то сухой травкой он пах, будто и не ребенок, а сухое растение, и заеды в уголках губ. Мы сидим, воспиталки странно смотрят на нас, и только часы тикают. Наконец одна — ну займите же вы его чем-нибудь. А вторая говорит: его все равно не отдадут, у него старший брат в детдоме для инвалидов, умственно отсталый. Их только вместе. Я не то чтобы рассердился, но говорю: чего, говорю, тогда наше время тратите, я же просил нам показывать только без сестер-братьев, с полным статусом? — а директриса Дома ребенка молча плечами слегка пожимает. Мы с женой вышли за ворота, она говорит: пойдем посмотрим, что там за брат. Ну посмотрели, взяли обоих.
Мы были как во сне, ничего не соображали. Жена тогда еще была на успокоительных. Вообще, Италия хороший выбор, особенно наши места, здесь совершенно невозможно остаться неверующим, если человек, конечно, не такой закоренелый атеист и скептик, как я. Теперь жену спасают Иисус и Мария, а особенно старается святой Франциск, он специалитет наших мест, вроде черного трюфеля. Ну а меня что спасает, не знаю. Наверное, то, что в какой-то момент я решился написать все по порядку, изложить в подробностях историю любви и смерти нашей дочери Ксении.
Писать-то я начал давно, но не подряд, а отхватывая по краям, по кускам; всерьез по порядку изложить решился только сейчас, когда прошло уже восемь лет, и, как ни крути, эти восемь лет действительно шли и были, хотя и не верилось, что они могут пройти и что будут чем-то наполнены. Но вот они прошли, я смотрю на свои записи, которые делал раньше, и понимаю, что теперь готов писать по порядку. Что побуждает меня рассказать эту историю? Какой-то моральный аспект, вероятно? Я хочу показать, выразить, как это бывает, как именно это было, мне кажется, что в моей истории есть нечто важное, какой-то важный урок, не только для меня; если раньше я писал и мучился, потом — чтобы не забыть, потом писал и размышлял, то теперь — что-то новое — мне кажется, что эта история должна быть изложена по порядку, с начала до конца, чтобы ухватить ее смысл, чтобы я что-то понял, чтобы любой, кто ее прочел, понял это.