В «Русском Вестнике» помещен ряд статей М.П.Погодина[1]: «Материалы для биографии А.П.Ермолова» — драгоценные материалы, за которые нельзя не поблагодарить почтенного их собирателя. Читая их, переносишься мыслию и сердцем в великую эпоху 1812-1815 годов, этот «век богатырей», как называл его наш знаменитый партизан и поэт Давыдов. Из плеяды личностей, блиставших в эту дивную эпоху, ярко выступает А.П.Ермолов. Да, природа редко создает таких мужей, в которых богатырская наружность соединялась бы с такими богатырскими силами ума и духа, какими он был наделен. Присоедините к этому дар слова, дар обворожать своим обращением всех, кто к нему приближался, и особенно своих подчиненных «боевых товарищей», как он их называл. «Подчиненных» — сказал я потому, что с высшими он не умел ладить, вследствие ли своего характера, с которым знакомят нас статья Погодина и собственные записки Ермолова[2] (к сожалению, написанные латинским строем), или вследствие того, что его проницательный ум быстро замечал чужие ошибки и недостатки, скрывать которые он не считал нужным, или вследствие врожденной его склонности к сарказму, для успеха которого он пренебрегал иногда благоразумием. Во всяком случае, можно сказать, что в его благородной натуре не было умения подлаживаться.
Я сказал, что Ермолов имел дар особенно привлекать своих подчиненных. Только одного современного ему, также знаменитого генерала, знал я с подобным даром — это был H.H.Раевский. Но у этого он выливался безрасчетно, от душевной доброты, а у Ермолова, может быть, и от расчетов ума. Алексей Петрович выигрывал в этом отношении еще своим остроумием. Известно, что его остроты электрически расходились по армии и приобретали ему немало жарких почитателей, особенно среди молодежи, но немало и непримиримых врагов между теми, на кого были устремлены. Раевский терял еще и тем, что, по расстройству слухового органа, не мог надлежащим образом поддерживать разговор.
В должности адъютанта генерала Полуектова[3], которого Ермолов любил за его умную, приятную беседу, часто приправленную, с грехом пополам, красным словцом, я имел счастие служить под начальством Алексея Петровича во время походов 1814 и 15 годов, когда он командовал гренадерским корпусом, и часто видел его в офицерском кругу. Здесь-то, душою весь нараспашку, он очаровывал своих сослуживцев простотой и любезностью обращения; здесь не было чинов, и офицеры, забывая их, никогда, однако ж, не забывали, что находятся перед Ермоловым, к которому привыкли питать глубокое уважение, благоговейную любовь и преданность.
Армия наша была только в нескольких лье от Парижа. Расположась в какой-то крестьянской избушке на ночлег, закусив чем попало и завернувшись в походную шинель, я только что хотел предаться сну, как услыхал зловещий сбор. «Что за притча?» — подумал я. Уж не сделал ли неприятель нечаянного нападения на нас? Не сыграл ли Наполеон одну из своих смелых стратегических штук, которыми изумлял нас в пароксизмах своего гения после Бриеннского дела? Так, он отхватил целый отряд наш, покоившийся в объятиях обломовщины, с генералами>{1}, пушками и знаменами, выставленными потом в торжественной процессии на потеху парижан. Но нас успокоивала мысль, что с нами целая армия, что в среде ее сам государь и блюдет ее своими зоркими очами. На этот раз мы узнали, что Наполеон очутился позади нашей армии, чтоб оттянуть ее от Парижа к Рейну. В первые часы тревоги, произведенной этим отчаянным маневром, нам велено было отступать. Но это движение продолжалось только несколько дней. Скоро в военном ареопаге, благодаря совету князя П.М.Волконского и энергической воле государя, решено было не поддаваться на удочку, закинутую ловким рыбаком, а идти твердо, всеми силами, на столицу Франции. Ему оставлен на приманку немногочисленный отряд, который своими усиленными бивуачными огнями должен был представить декорацию большого корпуса, готового дать неприятелю сражение. Пока происходили в главной квартире совещания и сделаны распоряжения, мы ночью шли скорым маршем на попятную. Что это за смутная, тяжелая ночь была! Солдаты, не успевшие отдохнуть от дневного похода, падали полусонные в сомкнутых колоннах, офицеры, будто опьянелые, ныряли на своих лошадях.
Солдатам вообще на походе надоедали экипажи сановников, особенно не боевых, для которых надо было расступаться целым колоннам корпусов. При этом происходили смешные вещи. Например: едет маркитант главной квартиры, а командир гвардейского корпуса Лавров, не расслышав хорошо, скомандует: «раздайся! адъютант главной квартиры!» И колонны раздаются, сопровождая хохотом маркитанта в его торжественной колеснице. Надо прибавить, что к лишению сна примешивалось неудовольствие на отступление, которого не любит русский солдат. Известно, каким тяжелым, незаслуженным укором пало оно на голову великого полководца[4], который перед русским людом виноват был только в том, что носил немецкую фамилию и не хотел драться во что бы ни стало, а перед некоторыми насмешниками в том, что нечисто изъяснялся по-французски. Вот мы и плетемся в сумраке ночи по большой дороге опять к Труа. Что до меня, отъедешь несколько десятков сажен вперед колонны своего корпуса, слезешь с лошади, присядешь близ дороги, крепко обхватив поводья, и погрузишься в судорожную дремоту. Дремлешь, а чуткое ухо настороже. Услышишь, что шум шагов слабеет, встрепенешься... идет арьергард. Опять на коня, и опять принимаешься за тот же маневр. Отошли мы несколько лье назад и стали на обетованные бивуаки. Какие-то огромные сараи промелькнули в глазах, и через пять, десять минут их не стало. Они пошли на дрова. Таковы неминуемые следствия войны. Между тем, в русской армии соблюдалась строжайшая дисциплина; за мародерство в неприятельской земле солдат примерно наказывался. Под Бриенном при мне расстреляны были за неважное похищение собственности у крестьянина — артиллерист и казак. Помню, как у солдат, отряженных от каждого полка армии, неустрашимых в делах с неприятелями, дрожали руки, когда они стреляли в своего товарища, за несколько часов стоявшего в их рядах.